«Здравствуй, мой зайчонок! Большой тебе коммунистический привет из горящей Германии!

Добиваем фрицев, скоро приеду, и мы будем вместе лопать эскимо на Красной площади. Жаль, мама наша не дожила до дней Великой победы русского народа над фашистской Германией. Здесь весна вовсю, цветут берлинские вишни, в освобожденном голубом небе — наша авиация!

Наш повар подкармливает местное население пшенной кашей, встают в очередь с мисками, но как волчата на нас смотрят. А вообще-то, такие же люди как и мы, просто их гадина Гитлер обманул.

Какие-то провокаторы выпустили в город голодных зверей из зоопарка, вот вчера пристрелил двух медведей и обезьяну. Наши ребята надели на эту гориллу немецкую шинель и каску, и мы ее повесили над фасадом городской ратуши для устрашения. Скоро пришлю тебе фотку, где я сижу в обнимку с мертвой немецкой обезьяной — она и вправду чем-то на Гитлера похожа!

Ты там не скучай, заинька, читай хорошие книжки, стране скоро понадобятся сильные, образованные люди. Еще раз пламенный привет. Папа.»

Занимательно, правда? А это вот последнее письмо, из которого выпала сухая незабудка:

«Зайчонок, здравствуй!

Не вешай уши, скоро приеду к тебе в орденах и медалях, будешь гордиться своим папкой!

Ты пишешь, что жалко тебе обезьянку — право, смешная ты какая, глупышка еще, хотя и взрослая девчонка: Это же была немецкая, вражеская обезьяна! А вот вчера, например, по приказу командира мы с боевым товарищем расстреляли пятерых подростков из „Гитлер Югент“ — мальчишки совсем, но держались крепко, поганцы, строчили из автоматов с костела св. Павла. Мы быстро этих змеенышей взяли. Одного из этих мальчишек очень долго сам командир допрашивал, а потом загнали мы их голых под фонтан и под музыку ихнего Бетховена из трофейного патефона такую фугу из Калашниковых сыграли!!! На следующий день, гляжу, какая-то бабуля в чепце цветы у фонтана оставила, точно не нарочно: Мы и эту старую ведьму списали:

Я все это пишу тебе, чтобы ты знала, что война — не карнавал с фейерверками, а жестокая и трудная работа. По приказу Родины, за наших детей и матерей, за светлое имя Сталина я готов отдать жизнь. Вот так, зайчонок… А приеду я с подарками. Целую лапки. Твой папа:»

Интересно, как красный командир допрашивал немецкого юношу? Пытал, наверное, досыта напился крови, семени и пота, а потом еще долго вручную утолял свое горение. Я чувствую боль. Глубокую боль за тех мальчишек, отроков новой Библии, если таковую еще кто-то продолжит писать.

Алису похоронили поспешно. Тело выносили из школы. Школьный автобус долго не заводился. Я залил слишком много водки на поминальном обеде и настойчиво приглашал англичанина Костика к себе в гости, чтобы, как я выразился, «продолжить чудесные поминки». Слава Богу, он не разделил мои порывы. Красная морозная луна по дороге домой, жалкие ржавые листья. В автобусе я не отводил взора от симпатичного адолескента, который краснел под моим блядским обстрелом и застенчиво опускал глаза. Вслед за ним я вышел на остановку раньше, но мальчишка испугался и нырнул в какой-то темный переулок. Пошел мелкий дождь, на душе стало погано, и даже четыре кружки пива в заблеванном пивбаре «Колос» не отсрочили меланхолию — наоборот, стало еще поганее. В желтом тумане я плыл домой. Меня заносило на поворотах, и редкие прохожие шарахались от моей тени. Я дошел до бункера на автопилоте, врубил «Шестую Патетическую», улегся на пол в мокрой куртке и стал перелистывать альбом со своими детскими фотографиями.

Детство. Мое детство. Наверное, мы начинаем играть самих себя, когда забываем о детстве. Я был царственным ребенком! Вот мальчик в клетчатом костюме, белобрысый (Господи, я же был блондином!), танцует с какой-то «снежинкой» на рождественском балу; вот принимают меня в пионеры, а вот школьная футбольная команда, мальчишеское братство, я обнял за плечо своего друга Егора Потемкина, в которого был влюблен: Как-то в восьмом классе мы отдыхали с ним в летнем спортивном лагере в приозерном божественном местечке, лето было просто Господне, полное тепла, благодати и грибных дождей, птиц и, конечно, любви. Мы покупали парное молоко в деревне, плавали на виндсерфингах, загорали, собирались вечером у костра. В общем, просто сказочное было лето. Если бы даже и с погодой не повезло, я все равно был бы счастлив, потому что рядом дышал мой Егор. Солнечные зайчики тех счастливых дней уже запрыгали по моей комнате. Мы резвились тем летом как два молодых дельфина в заветной лагуне — как беспокойный ребенок не может спать без своих сосок и погремушек, без старого любимого медвежонка, которым играла еще маленькая мама. От Егора почему-то всегда пахло молоком, лесом и потом. Он обильно потел на футбольном поле, но иногда я упрашивал его не принимать душ после тренировки — мне нравилось играть с Егором именно на потной постели, чувствуя особую остроту и терпкость запаха любимого человечка. Я просто схожу с ума от терпкого подросткового пота. Мы трахались с Егором каждую ночь, и перед извержением я нередко делал ему массаж: снимал шерстяные белые гетры с его загорелых икр, разминал ступни (он смеялся, брыкался как жеребенок), потом бросал на пол потную футболку, массировал мускулистую, почти мужскую спину и щеглиную шею. На десерт мне остается его спортивная попка, обтянутая боксерскими трусами. Я выключаю свет, мы долго обнимаемся и целуемся, переплетаются наши руки, ноги, судьбы, звезды, поднимаются вверх все шлагбаумы, взлетают все ракеты, брызжут фонтаны, стреляют фейерверки и хлопушки, вылетает пробка из бутылки теплого шампанского: Живая пена хлынула Егору на ягодицы. Моему мальчику больно. Чтобы не кричать, он сжимает зубами угол подушки — соседи за стеной. Наконец наша космическая война с ядерными боеголовками завершается, взрываются последние звезды. Мы засыпаем в объятиях, смотря свои детские сны. Правда, тренер по художественной гимнастике, гноящая за стеной свой угол, явно что-то заподозрила и как-то утром спросила Егора: «Вы что там с Андреем, на роликах по ночам катаетесь?..»

Неожиданно мы открыли мерцающий мир ночных купаний — в теплые ночи двое юношей спускались к озеру, бросали свои полотенца и одежды на старые мостики и ныряли в темноту и звезды, в черное зеркало космоса, в вечность и покой. Я еще никогда не думал, что приозерная тишина может быть так музыкальна. Немного жутко. Таинственно вокруг. Пригоршни звезд, летучая мышь в лунной дорожке. Все вокруг живет и звучит, какая еще есть на земле ненаписанная музыка! Все творения композиторов — только малый отзвук симфонии сфер. Ты выходишь из воды, немного дрожишь, я ловлю тебя полотенцем, мокрого утенка, растираю, и мы возвращаемся к домику — на свет синего ночника, оставленного специально, чтобы веселее было возвращаться. Греться, в постель. Снова и снова мы празднуем не только брачную ночь, но и соитие с природой, как дети лесника. А утром — все еще влажная желтая кувшинка на подоконнике. Твой цветок, Егор:

Зазвонил телефон. Я долго определял свое местонахождение во времени и пространстве, Мур сидел на письменном столе и как будто перечитывал фронтовые треугольники полевой почты, нервно помахивая хвостом. Мне стоило немалых трудов твердо встать на глиняные ноги и взять телефонную трубку. Она показалась фантастически тяжелой. Звонил мой пропавший приятель Рафик, работающий тапером в ресторане «Сказка», где грубо пируют по вечерам мелкие криминальные элементы и вокзальные шалашовки. Он деликатно напрашивался в гости, а проще говоря, хотел провести со мной ночь. В другой раз я непременно бы отказал в гостеприимстве, но сегодня был рад любому существу, согласному разделить мое одиночество — так утопающий хватается за каждую соломинку — только бы не остаться наедине с самим собой, жутким чудовищем Андреем Найтовым: Рафик уже через полчаса сидел в моей гостиной, протянув ноги к камину. Как обычно, поддавший после рабочего дня, розовый и благостный, в узких полосатых брюках, в белом пиджаке, красная рубашка с бабочкой: Он благоухал ресторанными испарениями, и карманы его были набиты мятыми банкнотами (количество его чаевых точно отражало рост российской инфляции). Раф притащил с собой сумку с остатками пиршества кавказской свадьбы, которую он обслуживал. Мы выпили водки, закусили холодными ромштексами и ударились в воспоминания о бурных мужских сатурналиях на лодочной станции прошлым летом.

Те сборища носили криминальный характер, поскольку за мужскую любовь можно было запросто угодить за решетку или в психушку. Мы чувствовали удары гомофобии, но тем доверительнее были наши отношения в субкультурном братстве, в шутку нареченном «Клубом Сталина» — во времена диктатора сексуальное инакомыслие приравнивалось к политическому, и именно кремлевский горец внес в закон пресловутую 121 статью. Компания на лодочной станции собиралась разношерстная — актеры, музыканты, адвокаты, врачи, водители трамвая, просто безработные и даже священник. Все друг друга знают в маленьком городе, а это была модель настоящего равенства.

Как-то к нам на огонек пьяный Рафик притащил ответственного работника городской мэрии, и расслабившийся чиновник набросился на меня как медведь со словами: «Я тебя хочу!» Позже мы встретились в более официальной обстановке на вечере городской интеллигенции, и он не признал меня, повернулся спиной — я еще никогда не встречал таких рекордных задниц, можно было подумать, что в штанах спрятана пуховая подушка.

Уставшие от игры в прятки, от косых взглядов сослуживцев, ходящие под дамокловым мечом безнравственного закона, оскорбленные и заплеванные, мы перевоплощались с наступлением сумерек на забытой лодочной станции, просто болтали, смотрели видеофильмы, выпивали. Но в том мире существовало только изменение состояний («измененные» — так наркологи называют подкрепившихся алкоголиков), но какие глаза цвели вокруг! Лодочная станция глядела горящими окнами на пустынный пляж с шезлонгами, тентами, обрывками газет и пустыми бутылками, а в окнах потустороннего мира гримасничали мои арлекины, и сквознячок смерти сдувал со стола разметанные листы этой рукописи. Было много театрального, хотя мы ничего и не знали о кэмп-культуре. Рафик, например, любил мерить женскую одежду и очень талантливо гримировался. Я иногда надевал короткую кожаную куртку, фуражку с орлом, рваные джинсы и высокие ковбойские сапоги. Священник, отец Арсений, снимал свою рясу, под которой полыхала экзотическая шелковая рубашка с попугаями и спортивные белые шорты «Адидас». Был среди нас и садомазохист Игорь Бертенев, нейрохирург, он приносил с собой веревку, наручники, но мне, слава Богу, не посчастливилось побывать в его камере пыток. Кстати, в моем провокационном альбоме есть интересные снимки, хотя и собирались мы довольно редко. Как-то после одной из таких ночей, с остатками грима на бледных лицах, полупьяные, мы завалились в церковь на утреннюю исповедь к отцу Арсению — он встретил нас очень прохладно, исповедал, но к причастию не допустил.