Данка молча запахнула полушубок, обернула вокруг шеи концы платка и решительно зашагала прочь. Навроцкий догнал ее уже на углу Бахметьевского переулка.

– Пани обижена?

Данка обратила на него убийственный взгляд, но смешалась, увидев на лице Навроцкого искреннее раскаяние.

– Видит бог, я не хотел… Ну, простите меня… Позвольте руку в знак примирения! У меня, клянусь, и в мыслях не было оскорблять пани…

– Было, не было – мне какое дело? – пробормотала она, отворачиваясь. – Поди прочь, босяк… Такое платье из-за тебя потеряла! Пятьдесят рублей коту под хвост! Что я теперь дома скажу?

– Скажите, что вас ограбили, – посоветовал Навроцкий. – В теперешней Москве это самое плевое дело. Не поверите, дергают сумки прямо из пролеток, чертовы поездушники… Но так где же я смогу снова вас увидеть?

– Отвяжешься, если скажу? – сквозь зубы спросила она.

– Слово чести! – приложил руку к груди Навроцкий.

– Трактир Осетрова в Грузинах, хор Якова Васильева, – не поднимая на него глаз, быстро проговорила Данка и, низко опустив голову, свернула в Бахметьевский.

Лицо ее горело, она почти бежала и лишь на Камер-Коллежском валу решилась замедлить шаг и осторожно оглядеться. Кажется, Навроцкий сдержал слово и не преследовал ее. Пройдя несколько кварталов, Данка убедилась в этом окончательно, шумно перевела дыхание, перекрестилась. Неожиданно для себя самой усмехнулась, вспомнив нахальные глаза трактирного шулера, и, продолжая улыбаться, повернула в Грузины.

К вечеру поднялась метель. Порывы ледяного ветра взметали снег с тротуаров выше крыш, сбрасывали с раскачивающихся и скрипящих деревьев белый покров, гнали по небу клочья облаков, из-за которых время от времени проглядывала тревожная ущербная луна. С неба тоже валило, и вскоре на улице нельзя было ничего увидеть в двух шагах. Трактир Осетрова мутно светился окнами, за которыми мелькали быстрые тени половых и виднелись силуэты сидящих за столиками посетителей. Близилось десять часов, и цыганский хор вот-вот должен был выйти к гостям.

– Ну что, не лучше тебе? – отрывисто спросил Яков Васильев у Данки.

Та сидела на низкой табуретке в крошечной «актерской», жадно пила горячий чай из кружки и на вопрос хоревода только помотала головой. Она уже была одета для выхода в черное платье с узким воротом, голубая шаль лежала рядом, небрежно брошенная на стол, а вокруг сгрудился весь хор, напряженно наблюдающий за тем, как Данка допивает чай.

– Водки ей хорошо бы… – неуверенно проговорил Митро, но Яков Васильев взглянул из-под бровей так, что он умолк на полуслове.

Встав, хоревод прошелся от стены к стене.

– Мать честная, говорил ведь я вам, безголовым: не шляйтесь по этому морозу, не студитесь, голоса берегите, а вам все как об стенку горох! Куда тебя, чертова курица, понесло, за каким лядом?! Платье ей занадобилось! Теперь вот ни платья, ни голоса! И чего ты, целый вечер в хоре бабой самоварной сидеть будешь, я спрашиваю?!

Данка продолжала тянуть из кружки кипяток, не поднимая на хоревода глаз. Остальные цыгане потихоньку перемещались к выходу, чувствуя, что надвигается знаменитая буря, которой Яков Васильев разражался не чаще одного раза за сезон, но которая имела крайне разрушительные последствия, поскольку влетало не только провинившемуся, но и всем, кто попадался под руку. Только Кузьма не оставил своего места на подоконнике, сидя в обнимку с гитарой и встревоженно глядя на жену. По его мнению, Данке было лучше всего вернуться домой и лечь в постель. Днем она вернулась от модистки растрепанная и злая, с порога раскричалась, что в Москве развелось немерено ворья и честной женщине нельзя спокойно пройтись по улице, и объявила, что картонку с платьем у нее вырвали из рук, а саму ее толкнули в сугроб. Кузьма потребовал было подробностей, но подошедшая Варька потрогала Данкин лоб и, не обратив внимания на то, как та ощетинилась, спокойно сказала Макарьевне:

– Да у нее жар, похоже. Липовый цвет неси.

Данка действительно вся горела, и спорить с Варькой у нее не было сил. Через полчаса она сидела на постели, завернутая с головой в одеяло, пила липовый отвар, стуча зубами о край стакана, и думала о том, что вечером выступать не выйдет точно. Однако ближе к ночи ее отпустило, жар прошел, и Данка, не слушая возражений и ругани Макарьевны, вылезла из-под одеяла и начала натягивать черное платье. Болеть Данке сейчас было никак нельзя: слушать ее романсы вторую неделю ездил Федор Сыромятников, сын недавно почившего купца-миллионщика Пантелея Сыромятникова, получивший отцовское наследство и еще не нашедший ему должного применения. Хор Якова Васильева искренне надеялся на то, что хотя бы несколько тысяч сыромятниковского состояния осядет за вырезом Данкиного платья. Данка уже получила перстень с изумрудом, бриллиантовые серьги, пятьсот рублей денег и приглашение на содержание. От последнего она отказалась, хотя и чувствуя внутри себя досаду: права Варька, поспешила она замуж… Жила бы сейчас своим домом, приезжал бы благодетель по вечерам – и все, и никаких цыганских рож вокруг, никаких вопросов, никаких косых бабьих взглядов. Несмотря на то что первая солистка она, все равно чужая тут, хоть и замуж вышла за хорового. А раз так – зачем было выходить? Еще, не ровен час, затяжелеет, сиди тогда дома кадушкой… Погрузившись в свои невеселые размышления, Данка не сразу заметила, что в «актерскую» влетел половой Степка и прямо на пороге разразился длинной и взволнованной речью, из которой Данка услышала лишь конец:

– …и для Дарьи Степановны велели передать немедля!

– Сыромятников приехал? – спросила она, отставляя пустой стакан и поднимаясь. – Что передал?

– Федор Пантелеич тож уже прибыли, – скороговоркой сообщил Степка, развернувшись к Данке всем телом. – Сидят с кумпанией, рыбный расстегай кушают, в расположении самом божественном, только это не от них презентовано. Другой барин передали, уж куда какие бонтонные, только ране их в заведении не видал никто. Передай, велел, немедля да поклонись…

Только сейчас Данка увидела в руках Степки огромную корзину с цветами. Сладковатый свежий запах мгновенно разлетелся по крохотной комнате, цыганки дружно охнули, Яков Васильич удивленно поднял брови, Кузьма потемнел. Это были белые розы из известного цветочного магазина в Охотном ряду, каждая стоила три рубля, а в корзине их оказалось не меньше пятидесяти.

– Свят господи, лучше бы деньгами дал… – пробормотала Стешка, у которой от зависти побледнели губы.

Яков Васильич нахмурился:

– Данка, посмотри, там карточки нет?

Степка с поклоном поставил корзину на стол возле Данки, и та потянулась к цветам, никак не ожидая, что спрыгнувший с подоконника муж вдруг резко отстранит ее и посмотрит первый. Затем Кузьма, не глядя на жену, повернулся к хореводу и коротко сказал:

– Нет ничего.

– А в коробке что?

– В какой коробке? – недоумевающе спросила Данка и тут же увидела, что Степка принес не только цветы. Круглая коробка для платья, точно такая же, как та, которую она бросила в трактире во время бегства с Навроцким, стояла у порога, дожидаясь своей очереди. Кузьма перевел взгляд с коробки на жену. Он ничего не сказал, но Данка сочла нужным пожать плечами и переспросить:

– Это тоже мне?

– А как же, вам… Непременно велено передать! – Степка со всем почтением поднес на вытянутых руках коробку.

Данка, сделав безразличное лицо, начала развязывать ее под пристальными взглядами цыган. Сердце стучало молотком. В голове вертелось: неужто то самое платье? Как ему, босяку, удалось только?..

Разумеется, платье оказалось не то. Данка поняла это сразу же, как только увидела под тонкой папиросной бумагой вместо черного грогрона малиновый муар[41]. Кузьма смотрел на жену в упор, впервые Данка видела у него такое выражение лица и даже слегка растерялась.

– Кузьма, но я не знаю ничего…

– Это твое платье? Которое украли?

– Нет… – честно ответила Данка, подумав о том, что сама бы не заказала себе такого наряда ни за что на свете, будь она даже царицей Вавилонской. Пожалела бы денег.

– Так отошли обратно!

Но Данка уже пришла в себя:

– Послушай, может, мне и Сыромятникову перстень изумрудный назад отправить? И деньги вернуть? Я бы и вернула, кабы вы их уже не разделили!

– Права она, Кузьма, оставь, – подал голос Митро. – Данка, ты верно не знаешь, кто это?

– Дмитрий Трофимыч, да откуда же… – на голубом глазу солгала она, осторожно вытягивая платье из коробки. Сразу же Данку окружили цыганки, восхищенно защелкавшие языками:

– Ой, отцы мои, – как закат светится!

– Я и муара такого никогда в жизни не видела! В этаких только генеральши ходят!

– У Зинки Хрустальной похожее, кажись, в запрошлогоднем сезоне было…

– Не бреши, не было! Зинка шила красное гродетур и цвета бордо креп-жоржет! А такое она бы только в церковь на Пасху надевала!

– Данка, померь! Ежели не пойдет, так я себе возьму…

– Сейчас вам, курицы! – взвилась Данка, прижимая платье к себе. – А ну, руки прочь! Заляпаете еще!

– Померь, померь, померь! – наперебой закричали цыганки, и даже Яков Васильев, сердито поглядывающий на часы, не стал возражать. Немедленно из комнаты были выдворены в коридор все мужчины, включая попытавшегося спрятаться за занавеской Степку, и за дверью началась торопливая возня, ахи, шуршание расправляемой материи и команды: «Живот подбери!», «Не вертись!», «Гашка, тяни шнурки! Да не порви, дура, оно дороже тебя стоит!», «Данка, в плечах расправь! Ниже, ниже спускай декольте, не в таборе небось!»

Кузьма, стоящий у стены, тихо, но очень отчетливо выругался. Цыгане испуганно посмотрели на Якова Васильева, однако тот даже не повернул головы. К Кузьме подошел Митро и, понизив голос, что-то начал ему втолковывать. Тот слушал, не отрывая взгляда от пола у себя под ногами. На его лице было непривычное жесткое выражение, наверняка он с удовольствием оборвал бы Митро, если б не старшинство последнего. К счастью, в этот момент открылась дверь «актерской», и цыгане дружно просунули головы в образовавшуюся щель.