– Дышала ночь острогом сладким стра-а-асти…

– Каким острогом? – всплескивала руками Варька. – Не тюремная же песня, дура! Восторгом сладострастья!

– Чего?..

– Любовь так называется! Повтори – вос-тор-гом сла-до-страстья!

– Вострогом слады-страсти…

– Тьфу! Кузьма, давай опять начало. Еще раз…

По счастью, терпения у Варьки было много: из памяти еще не изгладился прошлый год, когда они с Ильей точно так же мучились над непонятными словами и с ними точно так же возился Митро. Но к вечеру и у нее начали сдавать нервы. Когда Варька, замучившись объяснять очередной оборот, схватилась за голову и застонала, поминая угодников и Богородицу, Данка чуть ли не сочувственно спросила:

– Ну, что ты так убиваешься? Ну, не примут меня в хор – пойду дальше, только и всего…

– С ума сошла, милая? – сквозь зубы спросила Варька, покосившись на Кузьму. – Ты замужем теперь! Собралась, тоже мне, перекати-поле…

Данка тоже посмотрела на мужа. Пожала плечами, но ничего не возразила и через минуту буркнула:

– Давай сызнова.

Через три дня все «восторги сладострастья» с грехом пополам встали на свои места, и романс был вполне готов к прослушиванию. И сейчас, стоя перед хореводом, Данка бестрепетно сказала:

– Умею петь «Дышала ночь».

– Чего-чего?! – даже Якову Васильеву изменила его обычная сдержанность.

Цыгане изумленно загомонили: все знали сложность романса и то, что после ухода Насти спеть его без сучка-задоринки не мог никто.

– «Дышала ночь». – По хмурому Данкиному лицу скользнула досада. – Можно начинать?

– Ну, осчастливь, – без улыбки кивнул хоревод и, опустившись на диван, приготовился слушать.

Кузьма устроил на колене семиструнку, взял начальные аккорды. Данка обвела спокойным, сумрачным взглядом стоящих, сидящих вдоль стен и на лестнице цыган. Взяла дыхание и негромко начала петь.

С первых же слов романса Варька поняла, что все ее уроки пропали впустую. На второй строке среди цыган послышался тихий смех. К концу первого куплета не выдержала и откровенно прыснула Стешка. А на втором куплете смеялись все, кроме Якова Васильева, Кузьмы и Варьки.

Дышала ночь восторгом сладким страсти,

Несчастных дум и топота полна,

Я вас ждала с безу-у-умным жаждом счастья,

Я вас ждала – и прела у окна…

«Все», – пронеслось в голове у Варьки. Она обменялась взглядом с Кузьмой, поняла, что он думает о том же, и испуганно уставилась на Данку, ожидая, когда же та оборвет на полуслове романс и выбежит из комнаты. Но… та продолжала петь как ни в чем не бывало, словно не замечая нарастающего хохота, словно не чувствуя, что безнадежно запуталась в тексте. Ее лицо по-прежнему выражало спокойствие и – Варька могла бы в том поклясться – невероятное презрение.

Закончив романс на низкой, бархатной ноте, Данка умолкла и с достоинством сказала так, как было принято в таборе:

– Патыв тумэнгэ, ромалэ[34].

– Спасибо, – серьезно, без тени насмешки ответил Яков Васильев, и цыганки, поглядывая на него, одна за другой перестали хихикать. – М-да… рано тебе, конечно, еще это исполнять. А что ты в таборе пела?

– Всякое.

– Давай. Веселое что-нибудь.

Данка нахмурилась, вспоминая, – и вдруг широко улыбнулась, блеснув зубами. Впечатление от этой улыбки было странным, потому что в глазах осталось прежнее презрительное выражение. Но Данка топнула ногой, хлопнула в ладоши, повела плечом и запела, рассыпав, как порвавшееся ожерелье, чистые, хрустально звенящие нотки:

Ах вы, кольца-колечки мои,

Разлетелись вы, рассыпались!

Это была веселая свадебная песня. Едва закончив ее, Данка, словно в таборе перед костром, плавно развела руками, вздернула подбородок и пошла плясать. Это вышло у нее так легко и естественно, что на сей раз никто не улыбнулся, а сидящие на полу цыгане дружно подвинулись, давая плясунье место. Только Стешка ехидно усмехнулась, покосившись на босые Данкины ноги, но Митро сердито ткнул ее кулаком в бок.

– Не туда смотришь, дура…

Стешка надула губы, но Митро уже не обращал на нее внимания, с восхищением глядя на то, как Данка самозабвенно, едва успевая придерживать падающий с волос платок, отплясывает на гудящем под ее пятками паркете. Цыгане улыбались, подталкивали друг друга локтями.

– А ну, морэ, пройдись с девочкой…

– Да?! Ты на Кузьму посмотри! Убьет не глядя!

– Ну-ка, чяворо, давай сам покажи, что можешь! – И Кузьму, отобрав у него гитару, вытолкнули в круг. Он, впрочем, не сопротивлялся. Широко улыбнулся, вскинул руку за голову и пошел за женой мягкой, ленивой, нарочито небрежной «ходочкой». Цыгане весело закричали. Данка снисходительно обернулась, поклонилась и повела плечами. Она по-прежнему улыбалась, но ее глаза, не мигая, смотрели поверх голов цыган, и горькая складка у губ так и не пропала.

– Хорошо, – сказал Яков Васильев, когда пляска кончилась и сияющий Кузьма с безмятежной, как статуя, Данкой подошел к нему. – Завтра едешь с нами в ресторан, пока просто посидишь, осмотришься, а там видно будет. А тебя, парень, поздравляю. Не прогадал.

Кузьма улыбнулся еще шире. Но Марья Васильевна, стоящая неподалеку, озабоченно посмотрела на брата и, когда тот вышел из зала, тронулась за ним.

– Эй, Яша! Яшка! – вполголоса позвала она, выйдя на двор. – Где ты?

– Здесь, не голоси, – не оглядываясь, отозвался Яков Васильев.

Он сидел на поленнице у калитки и посматривал на затягивающееся сизыми облаками небо.

– Смотри, Маша, туча опять идет. Уж хоть бы снег выпал, ей-богу, надоела сырость эта.

– До снега далеко еще… – Марья Васильевна подошла, встала за спиной брата. – Ты лучше скажи – как тебе девочка?

– Хорошая девочка.

– По-моему, так не хуже Наст…

– Хуже! – отрезал Яков Васильев. – Но хор вытянет. Кузьму вот только жалко.

– С чего это? – помолчав, осторожно спросила Марья Васильевна.

– А то ты сама не разумеешь, – не глядя на нее, пожал плечами хоревод. – Не задержится она с ним.

– Кто знает, Яша… Может, и…

– Ну, дай бог, дай бог. – Яков Васильев с досадой поднялся с сырых бревен, посмотрел на лужу у калитки, которая уже покрылась расходящимися кругами из-за падающих в нее капель. – Только ты посмотри на нее получше. Ты такую красоту когда последний раз видала? Сущая ведьма лесная, погибельная! А характер у бесовки какой?! Наши безголовые ржут жеребцами, а ей хоть бы что! Смотрит через них, как через стекло, и поет себе, ровно не слышит ничего, как кенарь в клетке! И глазами так и стрижет, так и палит, мне – и то перекреститься хотелось… Разве Кузьма пара ей? Не задержится она, слово даю. Поспешил парень.

– Не силком же он ее взял… – задумчиво сказала Марья Васильевна. – Она – вдова, а не девка глупая. Знала, что делала.

– То-то и оно, что знала. – Яков обернулся, тяжело посмотрел на сестру. – Ей в хоре за мужем-то спокойней будет, чем в одиночку. Кусать побоятся.

– Так ты думаешь…

– Не знаю! Поглядим. Может, и обойдется еще. – Яков Васильев прыжком вскочил на крыльцо, прячась от забарабанившего по поникшей траве и листьям ливня. – Пойдем, Маша, в дом. Опять полило, будь оно неладно…

Глава 6

Первый снег накрыл Смоленск в конце ноября. Тяжелая свинцовая туча приползла со стороны Гданьска, низко идя над съежившейся от холода землей и чуть не цепляясь брюхом за кресты церквей. Она накрыла собой весь город, обложив окраины стылой темнотой, пошевелилась, словно устраиваясь поудобнее, сначала неуверенно выбросила несколько одиноких снежинок, затем пустила снегу погуще, а к вечеру в Смоленске началась такая пурга, что оранжевые огоньки окон домов и голубые нимбы редких газовых фонарей еле виднелись через плотную серебристо-белую завесу.

Трактир возле Конного базара был набит до предела. У входа стояло несколько извозчичьих экипажей, занесенных снегом, на спинах меланхолично жующих сено лошадей лежали пухлые сугробы. Из то и дело открывающихся и хлопающих дверей вырывались облака пара, молодой снег у порога, весь истоптанный, превратился в густо-серую массу, в которой копошились в поисках овса голуби и воробьи. Торг на базаре давно подошел к концу, и в трактире было не протолкнуться от барышников, коновалов, перекупщиков и прочего базарного люда, зашедшего погреться, поговорить и выпить магарыча.

– Ну, знаешь, Ермолай, последнее дело это! – Илья сгреб со столешницы шапку и сердито встал, чуть не опрокинув опустевший полуштоф. Граненые стаканы, столкнувшись, жалобно зазвенели. – Третьего дня по рукам ударили при всем народе – а теперь у него денег нет! За такое в рядах до полусмерти бьют, не слыхал, что ли? Все, нынче же вечером серых назад забираю! Лучше своим же продам, они хоть вертеть не будут! И ни один из наших на твой двор теперь даже спьяну не свернет, клянусь! Цыгане сами слово держат и от других того же ждут!

– Да кто тебе вертит, кто тебе вертит, идолище черномордое! – плачущим голосом говорил худой мужичонка с обширной плешью, выглядывающей из-под кустиков пегих волос, без нужды крутя в пальцах бахрому кнута и жалостно поглядывая на Илью снизу вверх. – Ну, обслышался, недопонял… Я ведь платить-то не отказываюсь! Три-то сотни хучь сейчас бери, вот они, желанные, в тряпице… Ну, подожди с четвертой!

– Пусть тебе леший ждет. Сгинь с дороги!

– Ну, Илья! Вот ведь нечисть упрямая, постой, послушай! – Ермолай намертво вцепился в край армяка Ильи и, сколько тот ни дергал, не выпускал. – Хочешь залог под сотню возьми! Ну… ну… Сядь, посмотри… Вот, возьми для Настьки своей, она довольна будет! Все равно, дурак, половину барыша ей на подарки спустишь!

– Тебе что за дело? Не твои небось спущу… – буркнул Илья, но, заинтересовавшись, сел на прежнее место. – Ну, что там у тебя? Покажь…

Вздыхая и горестным шепотом ругая всех цыган вместе, Илью отдельно и святого Николу заодно, Ермолай вынул из-за пазухи сверток.