– На Татарской цыганочка на «бабе» застряла! – вспомнил кто-то.

– Цыганка? – удивился Митро. – Откуда? С Таганки?

– Не, не московская, кажись. Заплутала в переулках-то, а вода все выше и выше. Влезла на «бабу», юбку подобрала и сидит богородицей! Поет на всю улицу, да хорошо так! Наши ей уж и копеек накидали!

«Надо бы послушать, ежели вправду хорошо. – задумался Митро. – Чем черт не шутит, пока бог спит… Солистки-то все поразбежались у нас».

Приказчики умолкли. Яким озабоченно покрутил головой:

– Давайте, полезайте, на ворота… А ну, черти, двое кто-нибудь слазьте, не то потонем! Опосля вернемся за вами… Да живее, у цыганей дело, а у вас – баловство одно!

Против такого аргумента возражений не последовало, и двое парней с готовностью спрыгнули на тротуар. Митро и Кузьма перебрались на раскачивающийся плот.

– Ну – с богом, золотая рота! – под общий смех скомандовал Яким и оттолкнулся шестом. Плот дрогнул и пошел по воде посреди переулка.

На Татарской вода стояла у самых подоконников. Крыши были усеяны ребятней. Из окон то и дело выглядывали озабоченные лица кухарок и горничных. В доме купца Никишина женский голос пронзительно распоряжался:

– Эй, Аринка, Дуняша, Мавра! Ковры сымайте, приданое наверх волоките, шалавы! Кровать уж плавает! Аграфена Парменовна в расстройстве вся!

Из окна высовывалось зареванное лицо купеческой дочки. Снизу горничные, балансируя на снятой дубовой двери, подавали девушке раскисшие подушки. По улице двигались доски, лоханки, ворота с купеческими домочадцами, приказчиками, прислугой, торговцами и мальчишками. Невозмутимо греб на перевернутой тележке старьевщик, скрипуче выкрикивая: «Стару вещию беро-о-ом!» Кто-то плыл в лавку за провизией, кто-то спасал промокшую рухлядь, кто-то просто забавлялся.

– Теперь уже скоро, – сказал Яким, останавливая плот у скособочившейся вывески, гласившей: «Аптека Финогена Семахина, кровь пущать и пиявок ставим». За аптекой открывался переулок – маленький, кривой, сплошь застроенный одноэтажными деревянными домиками. Решением невесть какого начальства вдоль домов, затрудняя проезд, были поставлены каменные тумбы, называемые москвичами «бабы». Пользы «бабы» не приносили никакой – разве что торговцы, отдыхая, пристраивали на них лотки с товаром да в осенние безлунные ночи на тумбы водружались чадящие плошки с фитильками. На одну из этих тумб Яким махнул рукой. Кузьма вытянул шею и увидел цыганку.

Она сидела на «бабе», поджав по-таборному ноги. Увидев подплывавших парней, весело помахала рукой, хлопнула в ладоши и запела:

Валенки, валенки – не подшиты, стареньки!

Нечем валенки подшить, не в чем к милому

сходить!

– Ого… – тихо и недоверчиво протянул Митро. – Кузьма, ты слышишь?

Молодой цыган не отвечал. В горле встал комок. Кричи сейчас Митро во весь голос – Кузьма даже не услышал бы.

Певунье было не больше пятнадцати лет. Рваный и мокрый подол ее замызганной красной юбки складками спускался с каменной тумбы. Поверх потрепанной, с отставшим рукавом бабьей кацавейки красовалась яркая новая шаль с кистями. Правую руку – чумазую, в цыпках – украшало колечко с красным камнем. Темный вдовий платок сполз на затылок, из-под него выбивались густые, иссиня-черные вьющиеся волосы. На обветренном лице выделялись худые скулы и острый подбородок. Черные глаза были чуть скошены к вискам, блестели холодными белками, смотрели неласково. Над ними изящно изламывались тонкие брови. Длинные и густые ресницы слегка смягчали мрачный, недевичий взгляд. Эту ведьмину красоту немного портили две горькие морщинки у самых губ. Они становились особенно заметными, когда цыганка улыбалась.

Закончив песню, она протянула ладонь и протяжно заговорила:

– Дорогие! Бесценные! Соколы бралиянтовые! С самого утра глотку деру, киньте хоть копеечку, желанные! А вот погадать кому? Кому судьбу открыть, кому сказать, чем сердце утешится? Эй, курчавый, давай тебе погадаю! О, да какой ты красивый! Хочешь, замуж за тебя пойду?!

Кузьма не отвечал. Стоял столбом и молчал, хотя цыганка смотрела на него в упор и тянула руку, ловя парня за рукав. Рядом хохотали приказчики, поглядывая то на него, то на цыганку, то на насупившегося Митро, а Кузьма только хлопал глазами и не мог сказать ни слова.

Цыганка рассердилась:

– Да ты что, миленький, примерз, что ли? Не пугайся, не пойду я за тебя! У нас закон такой, нам только за цыган можно!

Приказчики снова заржали. Кузьма наконец очнулся. И тихо спросил, глядя на ее черный платок:

– Гара пхивлы сан?[25]

Цыганка вздрогнула. Улыбка пропала с ее лица.

– Ту сан романо чаво?[26]

– Аи, амэ рома[27], – вступил в разговор Митро. – Чья ты, сестрица? Из каких будешь? Почему одна?

В глазах девчонки мелькнул испуг. Не отвечая, она недоверчиво посмотрела на обоих цыган.

– Как тебя зовут? – повторил Митро.

– Данка… – запинаясь, ответила она. – Таборная. От своих отбилась в Костроме, теперь вот догоняю. Мы смоленские…

– Кто у тебя в таборе?

– Мужа семья. Умер он.

Разговор шел по-цыгански, и приказчики заскучали.

– Эй, Дмитрий Трофимыч! – вмешался Яким. – Ежели вы родственницу сыскали, так, может, мы вас на сухое место отвезем?

– Сделайте милость, – кивнул Митро. И вновь повернулся к девчонке: – Слушай, ты есть хочешь? Идем в трактир! Посидим, поговорим спокойно. Не бойся, нас вся Москва знает. Мы хоровые, с Грузин, Васильевых-цыган.

Девчонка, казалось, колебалась. Осторожно скосила глаза на свою драную юбку. Митро заметил этот взгляд.

– В трактир пустят, не беспокойся.

– Спасибо, морэ… – совсем растерявшись, прошептала девчонка.

– Яким, она с нами едет! – скомандовал очнувшийся от столбняка Кузьма.

Данка осторожно спустила босые, черные от загара и грязи ноги с полузатопленной тумбы. Вскоре она, неловко балансируя, стояла на плоту.

– Держись за меня, – предложил Кузьма, но голос его отчего-то сорвался на шепот, и Данка даже не услышала слов молодого цыгана. Зато услышал Митро и пристально посмотрел на Кузьму. Тот, нахмурившись, отвернулся.

Митро выбрал небольшой трактир на Ордынке. Внутри было тепло и чисто, стояли дубовые столы без скатертей, под потолком висели клетки со щеглами, солнечные лучи плясали на меди самоваров. Пахло еще по-летнему – мятой и донником, из кухни доносился аромат грибных пирогов. За стойкой буфета сидел и изучал газету «Русский инвалид» благообразный старичок в очках. Бесшумно носились половые.

Цыгане заняли дальний столик у окошка, выходящего в переулок. Митро спросил чаю и бубликов для себя и Кузьмы, а для Данки принесли огромную миску дымящихся щей.

Жадно хлебая из миски и откусывая от огромной, посыпанной крупной солью краюхи, Данка рассказывала. Сама она из смоленских цыган, родители жили в таборе, отец менял лошадей, мать гадала. Данке лишь недавно исполнилось пятнадцать лет. Она вышла замуж этой весной, а через неделю после свадьбы схоронила мужа. Кочевала с мужниной родней, но в Костроме отстала от табора и вот уже пятый месяц ищет его, расспрашивая всех встречных цыган. По слухам, табор видели в Москве, но, прибыв в Первопрестольную, Данка так и не нашла своих.

– Все заставы обегала. Цыган полно, а наших нет! С ног сбилась, а время-то идет… – Данка старательно вычищала коркой хлеба дно миски. – Может, они в Смоленске давно, так мне туда надо. Хоть бы к зиме догнать, а то по ночам уж холодно становится…

– Такая молодая – и вдова… – покачал головой Митро. – Что же снова замуж не идешь?

– Да когда же тут, морэ?! – возмутилась, не вынимая краюхи изо рта, Данка. – Целыми днями ношусь, как медведь с колодой. Четыре месяца одна! Чего только не перевидала, дэвлалэ! В Москве целую неделю уже…

– А ночуешь где? У цыган?

– Не… У гаджухи одной на Таганке. Мадам Аделиной звать. Добрая, хоть и дура.

– Мадам Аделина? – Митро нахмурился. – Ты откуда ее знаешь?

– Да не знаю я ее! Мне сказали – она комнаты сдает на ночь, только для девиц, мужиков не пускает. Я пришла, она говорит – живи. И платы, курица такая, не потребовала! – Данка пожала плечами. – Я ей на картах погадала, короля марьяжного наобещала и денег кучу! А она мне: «Ты красавица, настоящая красавица, ты можешь иметь капитал…» Дала вот эту шаль и опять ни копейки не взяла, дура! Только просила обязательно к вечеру вернуться. Вроде к ней кто-то в гости должен быть, и она хочет, чтоб я этому гаджу тоже погадала. А что, я пойду! Богатый, наверное, может, и возьму чего.

– Не она дура, а ты, – с досадой сказал Митро. – Я эту Аделину хорошо знаю. Эх ты, а цыганка еще! Кто же тебе запросто шаль такую подарит? Чего ей, думаешь, от тебя нужно?

Данка растерянно заморгала, отложила ложку. Кузьме показалось, что Митро очень уж сурово разговаривает с ней, но вмешаться он не посмел.

– И не думай туда возвращаться! – приказал Митро. – Пойдешь с нами.

– А чего мне у вас-то, размедовый? – неожиданно огрызнулась Данка. Глаза ее стали злыми, как у уличной кошки, на скулах по-мужски дернулись желваки. – Мне к своим надо! Сейчас вот доем и тронусь на Крестовскую, мне сказали – там какие-то цыгане стоят. Доеду с ними до Смоленска, а там…

– Да ты не ерепенься, – усмехнулся Митро. – Лучше меня послушай. Зачем тебе в табор? К мужниной родне? До седых волос под телегой пропадать? Дальше будешь по базарам «Валенки» голосить? Гадать?

– Что могу, тем и живу! – буркнула Данка. – Между прочим, я лучше всех в таборе пела! А гадать чем плохо? Ты что, изумрудный, сам не цыган, что брезгаешь этим, или твоя баба другим зарабатывает?

Митро не ответил. Кузьма покосился на него и осторожно спросил:

– А что ты еще петь умеешь?

Данка исподлобья взглянула на него. Неохотно сказала:

– Еще знаю горькую.

– Ну спой.

– А разве тут можно?

– Ничего. Потихоньку.

Данка пожала плечами. Почесала грязный подбородок, сунула в рот остатки хлеба и, едва проглотив их, вполголоса запела: