По-настоящему я помню об отце только два случая, и один из них имел место, когда я последний раз видела его перед смертью. Он принял меня за Хэтти, свою сестру.

Мама разговаривала на кухне с врачом, а я сидела на лестнице в холле. В те дни я постоянно там торчала – старалась подслушать, что происходит. Папа лежал в постели, в комнате, которая раньше была столовой. Когда он позвал к себе, я долго не хотела идти сама, ждала, что откликнется мама – придет, закроет за собой дверь и, как обычно, станет тихо его успокаивать. Однако мама беседовала с врачом на кухне, а у папы был расстроенный голос, поэтому я пошла к нему. Мне не нравилось, что ему страшно, – от этого становилось страшно и мне. У папы была прогрессирующая пневмония, он даже сидеть не мог. Я подошла вплотную к постели, чтобы он меня видел.

– А, это ты, вонючка, – просипел он. – Скажи маме, что это не я сломал твою чертову куклу.

Я не поняла и наклонилась ближе.

– Какую куклу, пап?

– Ты такая плакса, Хэтти. Плакса и ябеда.

Тут он крепко ухватил меня за волосы и потянул вниз, так что я на короткий миг прижалась носом к постели, провонявшей мочой и потом – ни вздохнуть, ни пошевелиться. А потом отпустил. Я в ужасе отступила. Голову саднило, из глаз брызнули горячие слезы, хотя я ненавидела плакать и гордилась тем, что никогда не реву по пустякам. Отец не сводил с меня бледно-голубых глаз, в которых когда-то играл озорной огонек. Теперь они смотрели мимо меня – в другой мир, в другое время, на другую девочку.

– Ну, прости, – сказал он мягче. – Не реви, я не хотел тебя обидеть. Знаешь, давай после обеда пойдем к ручью? Будем плескаться, пока ноги не посинеют. Наловлю тебе головастиков, посадим их в ведро и вырастим лягушек.

Тут вошла мама, увидела мои слезы и выпроводила меня из спальни. Только ее голос, мягкий и успокаивающий, доносился из-за двери. А к вечеру папы не стало.

7

Клэр

Поезд качается из стороны в сторону и стучит по рельсам, отмеряя секунды – тук-тук, тук-тук. На стене висит карта метро, и я сосредоточенно смотрю на нее, чтобы не потеряться – не только в этом огромном лабиринте, но и во времени. Нужно помнить, что я делаю. Нужно помнить зачем. Что бы ни случилось, эти две вещи забывать нельзя.

Я в Лондоне. Я ищу Кэйтлин.

Я думаю об этом с того дня, как моя прогулка – моя экспедиция по спасению дочери – не продвинулась дальше пешеходного перехода. Чувствую себя водителем-новичком: нельзя отвлекаться от цели ни на секунду, иначе съедешь на обочину и поскачешь по ухабам, – а сноровки для этого у меня нет. Я стараюсь восстанавливать жизненно важные навыки быстрее, чем теряю их. Это как подниматься по эскалатору, который работает на спуск: если удастся остаться на месте, уже хорошо. Все лучше, чем ехать вниз.

Нам выходить через две станции. Я это помню и очень довольна собой. И вместе с тем гляжу, как в окне медленно тает мое полупрозрачное отражение. Вот бы и в жизни так: чем дальше заходит болезнь, тем призрачней становилось бы тело. Насколько удобней было бы – и легче для всех, включая меня! Мы бы тогда представляли, чего ждать, и буквально, и метафизически. Не знаю, есть ли в моих рассуждениях какой-нибудь смысл, но мне нравится, что я помню слово «метафизически».

Мама рядом с моим призрачным отражением читает газету, осторожно положив руку возле моей – как бы невзначай поддерживает связь. С другого бока сидит девушка с проколотой верхней губой. Я поворачиваюсь к соседке и смотрю на нее в упор. Пять металлических гвоздиков тускло блестят на бледной коже, подчеркивая идеальную линию губ. На девушке белая куртка из искусственного меха поверх темно-красной рубашки. Та расстегнута до середины, а в центре груди виднеется шрам – может быть, от операции на сердце. В каждой ямочке, где когда-то был стежок шва, сверкает крошечный драгоценный камушек. Я улыбаюсь.

Если девушка и чувствует на себе мой взгляд, то не обращает внимания. В ушах у нее наушники, в руках – растрепанная книжка, «Великий Гэтсби». Поезд стучит: тук-тук, тук-тук. Я не могу отвести глаз от соседки и думаю, почему она решила изуродовать то, что было красиво, и украсить то, что было уродливо. Возможно, таково ее представление о равновесии.

Мама довольно резко шлепает меня по коленке.

– Боже, перестань на нее пялиться, у бедняжки из-за тебя будут комплексы, – говорит она громким шепотом.

– Она не против. – Я указываю на девушку, и та на секунду ловит мой взгляд. – Смотри, она хочет, чтобы на нее глядели. По-моему, это чудесно.

– Мы не в зоопарке, – шипит мама, хотя в вагоне шумно, а у девушки в наушниках гремит что-то очень громкое. Может, у них с Кэйтлин одни любимые группы? Может, они даже знакомы…

– Что ты слушаешь? – Я хлопаю девушку по запястью. Она вынимает наушники.

– Простите, – говорит мама, однако не выдает мой диагноз.

– Все в порядке, – улыбается девушка. – Я не возражаю. «Темную материю». Знаете их?

– Сомневаюсь. Когда тебе сделали операцию?

Я протягиваю руку и на миг прикасаюсь пальцем к драгоценному гвоздику.

– Клэр! – Мама хватает меня за плечо. Я отмахиваюсь.

Девушка опять улыбается.

– Четыре года назад.

– Мне нравятся камушки на шраме. А пирсинг на губе – не очень. Ты симпатичная, а они все портят.

Девушка кивает.

– Вот и мама так говорит.

Моей маме тоже есть что сказать.

– Простите. Мы выходим на следующей станции.

– Все в порядке. – Девушка прыскает со смеху. – Дело не в переходном возрасте. Это мое лицо и мое тело. Я так заявляю о своей жизни, о том, как хочу ее прожить.

– Ты сейчас так думаешь, – говорю я. – Видишь эту женщину? Она когда-то была хиппи, танцевала голая под кислотой. А теперь носит поддерживающие колготки и слушает по радио мыльную оперу.

Девушка округляет глаза и хихикает, прячась за книгой.

– А у нее ранняя стадия болезни Альцгеймера, – парирует мама. Карта, прямо скажем, козырная. Мы подъезжаем к станции, и мама выводит меня из вагона, словно непослушного ребенка. Я машу девушке на прощание, она машет в ответ. Последний раз блестят гвоздики на губе, и поезд исчезает в тоннеле. Я бы тоже не прочь украсить так свои шрамы, да только все они – у меня в голове. Может, вставлю пункт в завещание: когда мой мозг раскромсают, пусть добавят в формальдегид стразов.

* * *

Мама знает дорогу. Во всяком случае, у нее есть карта. Очевидно, это где-то недалеко от станции, поэтому я позволяю взять себя за руку, словно школьница. Мы медленно мокнем под моросящим дождем и направляемся к месту, которое мама называет секретариатом литературной кафедры Университетского колледжа Лондона.

– Когда войдем, предоставь дело мне и не встревай, – предупреждает мама.

– Я пока не разучилась говорить, – отвечаю я со смешком.

– Знаю. Зато разучилась держать свои мысли при себе. – Она скептически оглядывает меня. – Хотя ты и раньше не умела.

– Спасибо за то, что мы здесь, – говорю я. – За то, что ты разрешила мне это сделать.

– По-моему, ты иногда забываешь, что ради тебя я готова на все. – Смягчившись, мама прикладывает холодные пальцы к моей щеке. – Ты же знаешь, ты моя крошка…

– Не знаю насчет крошки, но мы оглянуться не успеем, как ты начнешь кормить меня с ложечки, – отвечаю я, не подумав. Мама прячет руку в карман. Мне становится стыдно. Она много лет ухаживала за любимым человеком, пока болезнь не свела его в могилу, и теперь намерена пройти это снова. Я хочу сказать, чтобы она не брала на себя такую ношу – мне будет хорошо и в приюте, пусть обо мне заботятся другие. Однако я этого не говорю – хочу, чтобы мама всегда была рядом. И буду хотеть, даже когда перестану об этом знать.

Секретарша за офисной стойкой – само спокойствие. При нашем появлении она только чуть надувается, будто курица на шестке, и в порядке тактического маневра переводит взгляд на экран компьютера, будто занята чем-то чрезвычайно важным.

– Здравствуйте, – вежливо говорю я. Женщина на меня не глядит, и я повторяю: – Здравствуйте!

Вместо приветствия она поднимает палец, тычет в клавиатуру, ждет еще пару секунд и наконец удостаивает меня вниманием. В последнее время я часто не могу разобраться в своих эмоциях – принадлежат ли они мне или их диктует болезнь? Однако сейчас тот редкий случай, когда я – настоящая я – твердо уверена: эта женщина мне не нравится. И за одну эту уверенность я чувствую к ней симпатию.

– Чем могу помочь? – спрашивает секретарша, всем видом показывая, что работа причиняет ей массу неудобств.

– Моя дочь учится здесь на третьем курсе, – вежливо говорю я. – Мне нужен ее адрес. По срочному семейному делу.

– Мы не выдаем личную информацию, – с милой улыбкой отвечает женщина. – Это вы называете себя матерью, но откуда я знаю – может, вы королева Англии.

– Ну, королеву вы, наверное, узнали бы. Нет, я целиком согласна с вашей политикой, но дело в том, что мне срочно нужно связаться с дочерью, а у меня нет ее адреса. Это очень важно. Я ей нужна.

Женщина фыркает.

– Не знаете ее адреса и при этом говорите, что…

– Да, – отвечаю я. – Я ее мать, твою мать.

Женщина готовится напустить на себя оскорбленный вид, но тут вступает мама:

– Пожалуйста, простите мою дочь, у нее болезнь Альцгеймера.

Я прекрасно вижу, что она задумала: надавить на слабое место моей противницы, зайти с козыря и разбить ее наголову. И все же моя гордость уязвлена. Я хотела обхитрить ее умом, а не его отсутствием.

Пухлые губы секретарши складываются в розовое колечко, но из них не выходит ни звука.

– Все очень просто, – продолжает мама. – Нам от вас ничего не нужно, только свяжитесь с Кэйтлин и скажите, что ее мама и бабушка… Скажите, что мы здесь. По срочному семейному делу.

– Кэйтлин? – оживляется секретарша. – А как ее фамилия?