Он толкнул дверь и впустил Альбера в кухню, где зажегши небольшую лампу, развел огонь в камине.

— В сентябре под утро бывает свежо, — пояснил он, — а мне не хочется, чтобы у тебя остались дурные воспоминания о моем гостеприимстве. Прости, но я могу предложить лишь немного вина.

Альбер отмахнулся, мол, все это пустяки, но тот час осмотрелся. В жилище царила крайняя бедность, но вместе с тем порядок: как ни странно, нужда очаровала Альбера. Он вспомнил другую кухню, в городке, где недавно провел несколько месяцев. Там он пил такое же терпкое и прозрачное вино при неярком свете угасающего очага, а роскошный зверь отдавался ему всеми способами — на выстроенных в ряд стульях, на столе, где какой-то рулон служил им неудобной подушкой, и на полу, прямо на скверном пальто, сквозь которое проникал холод от стертого красного кафеля, вызывая не меньшую дрожь, чем сама похоть. На том же этаже спали жена с ребенком, вынуждая ходить крадучись, на цыпочках, и вдруг резко умолкать, пытаясь унять малейшую дрожь — не столько из страха перед опасностью (впрочем, всегда реальной), сколько для того, чтобы нарочно соткать вокруг себя атмосферу повышенного риска, обострявшего наслаждение.

При зажженной лампе Альбер смог спокойнее рассмотреть Армана. Хотя ему уже, вероятно, перевалило за тридцать, худое юношеское тело поигрывало под одеждой, которая казалась истрепанной специально для того, чтобы руке было проще нащупать под чуть ли не просвечивающей тканью тощую, мускулистую наготу — бесплотную, но жилистую. Еще больше поражало пылающее лицо: высокий лоб восхитительной формы, увенчанный копной рыжих волос, кроваво-красные губы, глубокие серо-зеленые глаза и, прежде всего, выражение — умоляющее и вместе с тем напряженное, как у некоторых женщин, которые даже в спокойном состоянии таят у себя в промежности нечто такое, что их закупоривает, заполняет, душит и постоянно одаривает вечно близким, вечно утоленным и вечно неутолимым наслаждением. Это лицо, пораженное трагическим безобразием, вовсе не отталкивало, а наоборот, притягивало Альбера. Оно обнажало отчаявшуюся душу, которая за улыбкой, полной очарования, замыкалась в неприступном одиночестве, безбрежной пустоте, где, как можно было догадаться, человеческая речь не пробудила бы ни малейшего отклика.

Наполнив два бокала, Арман заговорил медленно тихо:

— Наверное, тебя удивляет, что я женат, хотя разделяю твои наклонности, да к тому же устроен таким образом, что неспособен получить полное удовлетворение ни с женщиной, ни с мужчиной естественным путем. Сейчас я объясню, в чем тут дело. На самом деле, я никогда не испытывал к женщинам ни влечения, ни отвращения — скорее, безразличие. Проще говоря, женщины никогда не вызывали у меня какого-либо желания — будь то в воображении или в реальности. Рядом с ними, так же, как и вдали от них, я всегда оставался холодным, точно мрамор… Мои романы в коллеже — зачем тебе о них рассказывать? У кого их не было? К тому же ты знаешь не хуже меня как все происходит. Беглое свидание в дортуаре, пока наставник спит, на занятиях в классе, во время урока или в перерыве между письменными работами — вот, пожалуй, и все. Но уже тогда я вкладывал в эти отношения больше искренности, чем другие, и эта искренность так никуда и не исчезла… Признаюсь с самого юного возраста я прославился среди товарищей огромными размерами своего члена, который многие, в том числе ребята постарше, едва могли обхватить ладонью. Так или иначе, два моих ровесника помогали мне добиться своего, погружая в состояние благодарного экстаза. Я прекрасно понимал: что бы ни случилось, сексуальное наслаждение сможет доставить мне лишь рука представителя моего же пола. Возможно, существовали и другие способы, но я едва о них догадывался, хотя они, несомненно появились задолго до моих желаний. Ведь мы всегда обретаем для себя лишь то, что неосознанно носим в себе, не правда ли? Я докажу на примере… Однажды, за два-три года до этого, когда я был еще совсем юным мальчонкой и жил в деревне у дедушки, я забрел на конюшню. Какой-то мужчина чинил там кормушку для лошадей. Этот неудачник был невзрачен: крив или косоглаз — уж не припомню, и ему шел четвертый десяток: по моим тогдашним мерка почти старик. Но для юноши, которого терзает один главный бес, нет такого понятия, как возраст. Примерно в это же время мой дядя, навещая больного, взял меня с собой, и я остался ждать его на берегу небольшого пруда, окаймленного деревьями, вместе с седым шестидесятилетним кучером. Неожиданно для себя я мысленно обратился с истовой молитвой к Господу, чтобы кучер положил мне ладонь на ширинку. Я бы никогда не отважился сделать то же самое по отношению к нему, хотя мужчине и было все равно…

— Зато у меня к тебе куча подобных просьб, — сказал Альбер, попивая вино‚ — продолжай, пожалуйста.

— Так вот, я забрел на конюшню, ни о чем таком не думая, тотчас же подошел к мужчине и заговорил с ним. Несмотря на юный возраст, я был полон разнообразных предчувствий! Почему мы всегда выбираем что-то одно, а не другое? Он даже не успел повернуться ко мне лицом и стоял спиной, но, как я уже сказал, у него был убогий вид, сутулые плечи и скверная фуражка, низко опущенная на лоб: словом, крайняя степень заурядности и пошлости, если только не отвращения. Но спустя годы я понимаю, что мы признали друг друга с первого взгляда. Он чем-то спрашивал, и я односложно отвечал. Затем он вернулся к работе, а я встал сзади и, прижимаясь все плотнее, начал обнимать его за бока, мало-помалу соединяя ладони у него на животе. Я весь трепетал оттого, что он позволяет мне это, но был почему-то уверен, что он и не мог поступить иначе. С уверенностью, по-прежнему изумляющей меня, я принялся медленно расстегивать ему ширинку, а затем схватил детскими ручонками ту загадочную массу, то средоточие мужской плоти, которое больше не было для меня такой уж диковинкой, но теперь я погрузился в нее с головой, поскольку она была не детской, а взрослой. Я мял и массировал ее, а она перекатывалась и колыхалась в моих руках, раздуваясь настолько, что я уже не мог ее обхватить, и у меня самого тоже начинал вставать в каком-то свирепом восторге, побуждавшем к новым ласкам… Изредка, обернувшись наполовину, он задавал мне вопросы, которые я не совсем понимал. Я почти ничего не отвечал и лишь продолжал ласкать, даже не представляя, несмотря на смутное предчувствие, чем это может закончиться. Вскоре желая, видимо, разделить со мной удовольствие которое он уже начинал испытывать, мужчина решил ответить мне взаимностью. Не знаю почему, но я отказался с диким упрямством. Затем, услыхав, что меня зовут, и поддавшись внезапному порыву, я резко развернулся, взял его член в рот и так сильно укусил на прощание, что кучер вскрикнул. Я тотчас убежал и, когда вернулся к родителям, никто из них ничего не заподозрил и даже не догадался по выражению моего лица о том открытии, которое я только что совершил, и о переполнявшей меня радости… Если я так подробно распространяюсь на эту тему, которая одним покажется несущественной, тогда как другие усмотрят в ней лишь отклонение, обычное для многих детей, я делаю это вовсе не ради самолюбования. Наверняка, ты так же, как и я, убежден, что в подобных вопросах нет ничего несущественного и не бывает никаких отклонений, а есть лишь конкретные случаи. Я хочу, чтобы ты уяснил: вопреки видимости, мое любовное желание всегда, с детства и доныне устремлялось исключительно к представителям моего же пола. Я воображал и получал удовольствие только с ними, и хотя позднее заинтересовался женщинами, этот интерес носил столь обманчивый характер, что его объяснение станет, возможно, самой странной и непонятной частью моего рассказа.

Арман на минуту умолк, словно разбередив свои воспоминания, а затем продолжил:

— Когда мне исполнилось семнадцать, я уже выглядел почти так же, как сейчас. Тайный орган, казалось, вытягивал все мои жизненные соки и бесконечно разрастался в ущерб остальному организму. Возможно, для многих такой член стал бы причиной гордости, да я и сам не уверен, что в те времена не радовался своей особости. Однако для моих юных товарищей член мой с давних пор был предметом изумления, порой насмешек, но в основном — страха. Я уже осознал всю тщетность собственных усилий, с тех пор как попытался получить удовлетворение с ровесниками, решившими пойти мне навстречу, и мог испытывать оргазм лишь благодаря кропотливыми поверхностным ласкам, причем добрую их половину я брал на себя. Я упорно стремился к более глубокому проникновению, что так ни к чему и не приводило, несмотря на любезность и щедрые подготовительные средства. Не подумай, будто я когда-либо злоупотреблял такими видами совокупления или, более того, искал некое иллюзорное подобие женщины, как большинство тех, кто им предается. Я упорствовал потому, что, возможно, заранее был убежден в невозможности довести дело до конца и пытался обрести со своими товарищами некую замену духовного сладострастия, которого затем требовал от женского пола. Но не будем забегать вперед… Однажды, когда мне уже пошел восемнадцатый год, я постучал в дверь борделя. Уверяю тебя, это не было ни любопытством, ни желанием поступать, как все, над которым я всегда смеялся, ни пробуждением нового чувства. Зачем же меня туда потянуло? Так или иначе, я вошел хладнокровно и сознательно, хорошо понимая, какое непреодолимое отвращение меня ожидает, хотя никогда в жизни там не бывал. Хозяйку звали Марта. Вышла высокая русская — накрашенная, уже немолодая, если только не старая с оголенными руками и в платье кричащего голубого цвета. Я поднялся вслед за ней по лестнице в ее комнату. Она быстро разделась: я никогда не видел ничего столь же отвратительного — особенно эти обвисшие, складчатые груди, завивавшиеся штопором и похожие на свиные мочевые пузыри, откуда удалили весь жир. Тоже раздевшись, я заметил как у нее на лице отобразился ужас: она никогда не видела и не принимала в себя ничего подобного. А между тем ее, извини, манда, которую я ощупал рукой, была так широка и глубока, что в нее без труда бы пролезла бутылка шампанского, причем донышком вперед… Женщина сделала все возможное, однако мой таран намного превосходил размеры ее бреши. Да, знаю, о чем ты думаешь и собираешься мне сказать. Если проявить настойчивость и, главное, грубость, можно справиться с любой задачей. Но могу заверить, что насилие — это не мой конек, я не садист. Вид, запах, вкус и осязание крови во время секса вызывают у меня отвращение. Я не из тех, кто испытывает оргазм благодаря жестокости — быть может, за исключением чисто головной жестокости, которая, конечно, является разновидностью садизма, но, в конечном счете, я всегда направляю ее против себя самого, так что у нее другое название. Наверное ты удивишься, что, несмотря на мою совершенную холодность к женщинам, мне удалось при соприкосновении с этой страхолюдиной добиться такой эрекции, которая возникала только в присутствии самца. Но хоть у меня и встал на эту старую Парку, в своем воображении я, несомненно, призывал на помощь иные прелести, и в душе моей уже вырисовывалось то смутное предчувствие, о котором я буду говорить вскоре и которое воплотилось пред моим мысленным взором лишь пару лет спустя… Наконец-то я осознал, что в силу своего уродства стою особняком от прочих представителей человечества, к какому бы полу те ни принадлежали. Меня переполняла горькая радость, и я повсюду носил с собой некое отравленное счастье. Я много путешествовал — по Франции и за рубежом, упорствуя вопреки очевидности и повторяя эксперимент, который всегда заканчивался разочарованием. Однажды я повстречал Жака. То было потрясающее создание — одновременно добродушное и глупое, пронырливое и доверчивое. С бычьей шеей и сплюснутым профилем безобидного тигра, он своим взглядом, лицом и осанкой показывал, что живет лишь ради того, чтобы наслаждаться каждым миллиметром собственного тела. Когда Жак обнажался, своей героической мускулатурой он напоминал юношу из Сикстинской капеллы, стоящего слева от пророка Иеремии и с необузданным бесстыдством демонстрирующего свои ляжки и исполинский торс, словно предлагая их для жадного поцелуя, которым невозможно пресытиться. Как только Жак выпрямлялся, раскинув руки и ноги (причем четыре страны света пересекались в великолепной точке его причинного органа, как на всяком каноническом изображении человеческого тела), он высился предо мной, а я алчно пробегал по нему глазами, проводил ладонью и губами, не в силах вычерпать сей неистощимый фиал удовольствия, который опьянял мои чувства одно за другим и все вместе. Я любовался восхитительными контурами рук и плеч, боков и коленей; слегка выдающейся грудью со вздутыми мышцами, столь твердыми, что они не прогибались под любым нажимом; пушком, который, начинаясь нежной порослью подмышек и заканчиваясь идеальным треугольником возле пупка, пышным и курчавым, окутывал член и опоясывал высокие ляжки: под моими губами дрожала эта шелковистая звериная шерстка, моховой покров с едким ароматом, теплое и хищное руно, куда я погружался, точно в самую темную чащобу первозданных джунглей… А какой вид открывался, когда он разворачивался и распрямлял великолепно прогнувшуюся спину, которая расширялась и раздувалась, постепенно переходя в бедра! Тогда я снова сгибал его, и он повиновался с безумной покорностью: мой язык приникал и ввинчивался в него, становясь с ним одним целым, а моя ладонь гладила поочередно его задницу, член и яички, которые я то притягивал, то отталкивал до тех пор, пока он еще мог терпеть это жгучее, почти болезненное покалывание. Затем я упирался языком в одну точку и водил ладонями повсюду — по бокам, в тех местах, где кожа на животе столь тонкая, что возбуждается от малейшего прикосновения; под мышками, по груди, сжимая соски, и, наконец, по напряженному половому органу, вновь оттягивая его назад вместе с роскошными яичками, которые заглатывал оба одновременно. Когда я уже начинал задыхаться, а Жак еле сдерживался, чтобы не кончить, он тоже разворачивал меня и обнимал руками и всем своим огромным телом, дабы подавить исступленное желание задушить меня, которое я сам мало-помалу вызывал у него… Признаюсь, я не получал от этого слишком уж большого удовольствия, точнее, получал его лишь «рикошетом», если можно так выразиться. Иными словами, то было удовольствие, которое испытывал он сам, и по сравнению с другим удовольствием, которое Жак получал бы на моем месте с кем-нибудь другим, оно не заслуживало внимания. Ведь, несмотря на все мои уловки, он оставался непреклонен. У меня даже не хватало сил отказаться самому, и ему точно так же, как тебе вчера, всегда приходилось отказываться от того, чтобы довести меня до оргазма. Тем временем он вволю возбуждал меня своими яростными атаками или обхватывал шершавыми руками землекопа мой член, который по своим размерам равнялся трем ослиным и в тот момент, когда Жак выбивался из сил, затапливал его до самых кистей бурным потоком спермы, гейзером молофьи — брызжущей колонной. Он размазывал ее повсюду — от основания до головки и обратно, с горячностью, вскоре вынуждавшей меня молить о пощаде… Но, почти тотчас же вырываясь из его объятий, пока он еще стонал в едва достигнутом наслаждении, я тоже припадал к этому роднику бьющей через край влаги, которая учащенными рывками поднималась из тайных глубин, словно от самого истока, и вскоре устремлялась вновь наружу из этого прекрасного трепещущего тела, изрекающего слова благодарности и проклятия: впрямь казалось, будто их произносят не только смущенные уста, но и все тело Жака одновременно.