Тоня не ответила. Дождалась, пока Алевтина подойдет к ней, и уткнулась в чужой лацкан, всхлипывая и вздрагивая, царапая плотную материю.

— Ну, тише, Тошенька, — Алевтина оставалась спокойной — как всегда, в любой ситуации. Это успокаивало саму Тоню. — Снова оно?

— Да. Не бросай меня, ладно?.. Я ведь совсем пропаду, — шепотом, таким тихим, что Тоня сама себя не слышала. — Я так боюсь, знаешь?..

— Не брошу. Я же люблю тебя. — Алевтина обернула ее к двери и подтолкнула в плечи. — Идем, идем… Знаешь, что это был за человек? Я отправила его узнать про лоскуток ткани, оставшийся на пороге кладовой. Он бегал с этим поручением два дня, но информацию принес прелюбопытную.

Тоня, готовая разрыдаться снова, растерянно притихла. О чем с ней говорят?..

— Работа оказалась редкая и приметная — то ли нам отводят глаза, то ли убийца не отличается опытностью. — Алевтина хмыкнула. — Такую наши мастера и сами не шьют, и не заказывают. Дорогая, хлопотная. Производят ее в Туле, а продают задорого. При этом на нашем кусочке крошечный след узора остался — красная вышивка, я на нее даже внимания не обратила, слишком мало. А оказалось — тоже вещь незаурядная.

Тоня обернулась и жалобно посмотрела в чужое лицо. Ей не хотелось слушать про трупы и тульских мастеров. Хотя бы не сейчас. Но Алевтина уже взяла кровавый след — так белогрудая гончая мчится за матерым зверем, позабыв об окриках хозяина и ужасе лесов.

— Боярышниковая ветка древнего фасона. Такие шились полвека назад и стоили немало. Из пансиона никто, кроме моих людей, не выходит, так что осталось совсем немного. Понимаешь?

— Нет.

«Ничего я не понимаю, — Тоня зажмурилась, стискивая зубы. — И ты тоже ничего не понимаешь. Почему ты не видишь, как мне плохо? Почему не можешь остановиться и обнять, сказать, что все будет хорошо? Неужели не видишь, что мне плевать на это дело, что я только боюсь остаться одной, без тебя, без какой-то цели и надежды? Почему ты этого не видишь?»

— Нам осталось только прочесать, кто из пансионерок или педагогов имеет тульские корни, у кого были богатые родичи в шестидесятых годах. Потом допросить и обыскать их. Если оставленная ткань — не подлог, то пары дней кропотливой работы хватит. Но если это все-таки обманка… Заходи.

Тоня широко раскрыла глаза, оглядывая помещение, в которое ее водворила Алевтина. Светлая кухня, где еще пахло кофе и гренками после завтрака мадам Сигряковой и госпожи Румяновой.

— Садись, светлая моя, — Алевтина выдвинула ей стул, а потом села на корточки перед девушкой и взяла ее руки в свои, бережно покачивая. — Послушай. Тебе страшно, и я это вижу. Я не знаю, как тебе помочь, однако буду делать все, что смогу. Но и ты должна мне помочь, м?

Тоня почувствовала, как глаза снова становятся влажными. Она крепко сжала чужие пальцы в ответ и кивнула.

— Никогда не стой под дверью. — Глаза Алевтины были спокойны и уверенны. — Всегда заходи ко мне. Ты дороже чего бы то ни было.

Она замолчала, и Тоня торопливо кивнула в ответ.

— И не пропускай завтраки, — Алевтина мягко улыбнулась и прошла к кухонному столу.

Она прикоснулась ладонью к нескольким чайникам, выбрала самый теплый и принесла Тоне кружку. Девушка благодарно приникла к фарфоровой кромке, снизу вверх глазея на Алевтину.

— С маслом или вареньем?

— И с тем, и с тем, — Тоня опустила ресницы, чувствуя, как на теплых от чая губах дрожит улыбка. «Заботится… любит».

Теплый чай с подсохшим хлебом не бог весть какая роскошь, но Тоне было светло и радостно. Алевтина сидела напротив нее, улыбалась, стряхивая с рукавов крошки, и спрашивала у Тони о ее жизни. Рассказывала о себе. И все это звучало так, будто вовсе не прошло этих пяти лет, которые так измызгали саму Тоню и так ожесточили Алевтину. Точно они — влюбленные дети — расстались на пару недель и теперь снова сидят рядом, вместе, напротив друг друга. Рассказывали о сущей ерунде и точно знали, что больше не расстанутся, ведь ничто не стоит близости друг с другом: касания рук, встречи глаз, мягкости столкнувшихся губ. И позади — как же хотелось — не сиреневый дым притонеров, а яблочный сад, всего четырнадцать прожитых лет и безбрежная вечность впереди.

«Так легко мечтать, — Тоня улыбалась в кружку. — И так странно, что это может оказаться хоть на горсточку правдой».

— И все же, Тошенька, — Алевтина все еще улыбалась, но в тоне зазвучал ледок — отрезвивший, напугавший. — Почему ты не ответила на то письмо?

Тоня вздрогнула.

— Я…

— Ну!

— Я не знаю, — прозвучало так жалко и беспомощно, что Тоне самой стало противно. — Я боялась, что так не забуду тебя. Не перерасту. А ведь… Надо выйти замуж, я думала, влюбиться, расти, понимаешь?.. А ты мешала. Ты была… таким… таким балластом, удерживающим меня в детстве.

Тоня зажмурилась, ожидая ответа, но Алевтина молчала.

— Я не знала, о чем с тобой говорить, — девушка продолжила. — Ты писала о солнце, о наливающихся яблоках, о весенних бутонах и песнях хрустального льда. Ты… ты сочиняла мне сказки, а девушки, с которыми я учусь, рассказывали о похоти и наркотиках, о соперничестве и подлости, о жмущих туфлях и месячных, которые нынче особенно сильно грызут в низу живота. И это было ближе и реальнее. Насущнее.

Тоня облизнула губы, моляще взглянула на женщину напротив себя. Она ждала хоть чего-то, хоть одного слова — неодобрения, обиды, обвинения. Хоть чего-нибудь. Но Алевтина молчала.

— Настя нашла нашу переписку и отнесла ее мадам Сигряковой, — Тоня обхватила себя за виски, чувствуя, что сейчас снова заплачет. — Мадам пригрозила дурдомом и исключением. Она… говорила страшное. Мерзкое. О нимфомании, о том, что таких девиц нужно отдавать молодцам да с жеребцовой ретивостью — чтобы отучали. Что она напишет родителям. Что меня выгонят. Что такие всегда развратные, алчные, что мне всегда будет мало и я пойду по рукам. Я боялась, понимаешь?

— И сейчас боишься? — голос Алевтины прозвучал холодно и равнодушно. — Веришь ей?

— Какой там, — Тоня все-таки расплакалась в закрывающие лицо ладони. — Ничего лучше тебя в жизни не было, а я опять все порчу. Порчу-порчу-порчу…

Обойдя стол, Алевтина отвела Тонины руки от мокрого лица, уложила на стол.

— Ты ничего не портишь. Я не сержусь на тебя. Я же люблю тебя, Тошенька.

Тоне было стыдно за то, что ее целуют такой: заплаканной, ватной, ослабшей. И хотелось рассмеяться, что даже такой — любят. Будто главное вовсе не внешность. Не хваленная чистота души. Не светлый образ и храброе сердце. Неужели достаточно просто того, что она есть — такая?..

Тоня крепко обнимала ее за шею, целовала и позволяла целовать себя — пока губы не онемели, а слезы не высохли. Потом она уронила руки на колени — Алевтина выпрямилась, расправляя затекшую спину.

— Аль?.. Мне нужно идти на занятия. Я… Я правда не могу пропускать. Очень быстро теряются навыки, — и, сама не зная, для чего, добавила: — А ведь это моя жизнь.

— Конечно. — Алевтина чуть улыбнулась — Можно мне посмотреть? Заодно полюбуюсь на девушек из Тулы.

И снова в обманчивой сонности зрачков мелькнул хищный кровавый азарт.

В зал Тоня пришла рано, даже слишком. До обеденного занятия было больше часа, зато Алевтина уже ждала. Она сидела в кресле госпожи Румяновой — святая святых! — и беспечно пролистывала крупную папку.

— Что это? — Тоня заглянула через плечо.

— Твоя хозяйка — мадам Сигрякова — была так любезна, что составила список учениц из Тулы. Но этот список я отдала ординарцам. Сейчас я смотрю девушек с родовитыми корнями — или хотя бы с просто богатыми предками. Ведь тульские ткани можно покупать так же, как тульские самовары. И из Петрограда, и из Сибири.

— Ты права, наверное. — Тоня кивнула и отошла к матам, раскиданным по вощенному полу.

Мышцы тянулись болезненно-сладко, от движений становилось тепло и легко. Тоня не упустила ни одной группы — пресс, ноги, руки, спина. Она чувствовала на себе взгляд Алевтины, хотя стоило поднять голову, чтобы увидеть, как та не отрывается от своей папки. Но Тоня знала, что женщине интересно, что на нее смотрят и даже любуются. Это тоже было приятно.

Когда же в зал хлынул поток учениц, Тоня была уверенна, что потеряется в их пестром сонме. Но внимательный взгляд Алевтины никуда не делся. Она смотрела только на нее — так смотрят на приму в финальной части, когда ступни почти не касаются пола, а музыка гремит свое последнее крещендо. И Тоня чувствовала, что даже повторять рутинные движения — легко. Что с таким вниманием руки движутся мягче, а восковая обязательная улыбка выходит живой и настоящей.

— Пропускать занятия непозволительно, барышня Люричева, — грозно произнесла мадам Румянова, проходя мимо. — Но принимая во внимание ваши сегодняшние успехи…

Даже такая завуалированная похвала от мадам Румяновой была роскошью. Тоня сама не заметила, как в глазах снова стало мокро — от радости, от смущения, от надежды, затеплившейся в груди. К концу занятия она ощущала себя вымотанной, уставшей. Но все равно дождалась, когда зал полностью опустеет. И в полной тишине станцевала для Алевтины — ее одной — вариацию из «Сильфиды». Свою любимую, удававшуюся лучше других: ту, где нужно было застыть на самом носочке, высоко вскинуть ногу, выгнуть руки — замереть подобием легчайшей бабочки, готовой навек упорхнуть от малейшего дуновения ветерка.

Она подрагивала от усталости, но как чарующе-приятно было упасть на колени Алевтины, обхватить ее за шею и поцеловать: глубоко, страстно, как никогда и ни с кем до. А потом все так же сидеть на ее коленях, опустив голову на плечо, слушая добрые, восторженные слова. И чувствовать, как жесткие подушечки мягко гладят голые лопатки, пересчитывают позвонки и прижимают крепче.

— Я люблю тебя, Тошенька, — голос звучал мягко и пьяняще-ласково.