– Нет, Никита, нет. Это невозможно, — нарочито холодным тоном произнесла Аля в трубку.

Теперь, когда опасность миновала, она старалась быстрее закончить тягостный разговор, отгородиться от этого голоса. Слишком хорошо помнила, какое влияние он имеет на нее. Допустишь минутную слабость, и снова окажешься прочно повязана паутиной, сплетенной из невыносимого чувства вины и жалости.

– Нет, извини, — отрезала она.

– Нет… — повторил Никита где-то далеко.

– Никит, я понимаю, что мы с тобой в дурацком положении, — начала Аля. — Нужно как-то оформить развод, но я не знаю, как это сделать… Может быть, через посольство…

– Да-да, наверное. — Голос его звучал глухо и безнадежно. — Давай как-нибудь потом об этом. Рад был тебя слышать. Пока.

В ухо запищали короткие гудки. Аля положила трубку и сжала голову руками, стараясь сосредоточиться на работе. Как бы там ни было, а статью нужно закончить, неожиданный звонок бывшего мужа вряд ли станет достойным оправданием для главного редактора «Юманите».

Никита опустил трубку на серый металлический аппарат и вышел из переговорной кабинки. Он спустился по ступеням Центрального телеграфа на улице Горького. Над головой поблескивал в лучах солнца темно-синий глобус. По улице спешили хмурые москвичи.

Вот так. Долгие месяцы поисков, почти случайно раздобытый номер телефона — и короткий бессмысленный разговор. А сколько смутных надежд, сколько планов. Дурак несчастный! Как же, вдруг она одумалась, образумилась, оценила… Теперь он отчетливо понял, что давно и прочно вычеркнут из ее жизни, задвинут, забыт. «Оставь ее. Живи своей жизнью!» — сказал ему внутренний голос. Но Никита решительно сдвинул брови, словно отгоняя назойливую муху. Нет, забыть, оформить развод, выбросить из памяти — это слишком. Это ведь будет означать навсегда. Нет, пускай хоть слабая ниточка, почти неощутимая связь объединяет их. Лучше уж так.

Он забрался в припаркованную у обочины машину и поехал на «Мосфильм», через два часа был назначен предварительный просмотр его только что смонтированной документалки.

Кинорежиссер Патрик Фьера, узкоплечий человек с лицом постаревшего проказливого сорванца, с обмотанным вокруг шеи ярким шарфом и зажатым в тонких пальцах «Житаном», доверительно говорил Але, склоняясь к ней через столик кафе:

– Александра, мне очень понравилась ваша повесть. Редактор не хотела открывать мне настоящее имя автора, но я упросил ее.

– Придется ей попенять, — рассмеялась Аля. — Так легко раскрыла все мои карты. А что, если бы вы были из Комитета госбезопасности?

– О, разве я похож на разведчика? — скорчил забавную мину Патрик, затем интимно наклонился к ее лицу: — Ближе к делу, Александра. Я хотел бы снять фильм по вашей повести. Вы согласились бы вместе со мной поработать над сценарием? — И, расценив ошеломленное молчание Али как сомнение, Фьера замахал руками: — Конечно, я понимаю… Все будет строго секретно, конфиденциально. Ваше настоящее имя не будет упомянуто.

Аля не могла поверить своим ушам. Признание, казалось, пришло совсем легко, почти не требуя от нее никаких усилий. До сих пор ей представлялось, что все ее писательство — это так, безделки, а настоящая серьезная работа — в редакции. И вдруг возникает этот смешливый режиссер, чье лицо не сходит со страниц светских хроник, и уговаривает ее заняться тем делом, о котором она могла только мечтать.

– Александра, не молчите, — эмоционально всхлипнул Патрик, картинным жестом прижимая к груди ладони. — Скажите, что вы согласны!

– Я согласна, — кивнула Аля и склонилась над чашкой кофе, чтобы не выдать себя довольным блеском глаз.

5

За толстым запыленным окном начальственного кабинета висел пасмурный летний день. Тусклое подслеповатое солнце в последний раз подмигнуло нависшим над городом серым тучам и скрылось. В приоткрытую форточку тянуло едким дымом от горящих где-то в Московской области торфяников. Белесый смог стелился далеко внизу, над мостовыми, пряча лица случайных прохожих.

Геннадий Борисович суетливо возился с бумагами у одного из книжных шкафов. Ивана Павловича же все не было. Редников нетерпеливо побарабанил пальцами по подоконнику. Что же это в самом деле? Вызывают к начальству, специально оговаривают, что срочно, отрывают от дел, а теперь маринуют в этой пыльной духоте? Зачем? Намеренно на нервы действуют? Казалось бы, знают, с кем дело имеют, давно уже не мальчик, чтобы от ожидания разговора с министерскими в истерику впадать.

Наконец дверь отворилась. Не та, ведущая в коридор, через которую вошел Редников, а маленькая, внутренняя, затерянная между книжными шкафами. В узкий дверной проем протиснулся Иван Павлович, поздоровался с Дмитрием, плюхнулся в кресло, величественным жестом указал на стул для посетителей. Геннадий Борисович расшаркался с коллегой и принял подобострастную стойку возле стола.

Иван Павлович пустился в пространные рассуждения по поводу новой картины Редникова, только что смонтированной в черновом варианте. Сетовал на мрачность, тяжеловесность, на обилие «с позволения сказать, метафор», которые непонятны рядовому зрителю. Дмитрий Владимирович, хмурясь, слушал ораторствующего чиновника. Все это было не то. Он ясно угадывал по багровому лицу Ивана Павловича, что все его разглагольствования только прелюдия к главному, к какой-то основной претензии, которую тот приберегает напоследок. И Редникову оставалось лишь напряженно ждать.

– Вы поймите, Дмитрий Владимирович, это ведь не только наше с Иваном Павловичем мнение, — внезапно, интимно понизив голос, вступил Геннадий Борисович. — Вот ведь и наверху… — Он поднял кривой указательный палец, вскинув глаза к потолку и придав лицу таинственное выражение, — вот ведь и наверху считают, что переборщили вы… Вот, к примеру, у вас положительный в общем-то герой, солидный, женатый человек, заводит… как бы это сказать…

Он с демонстративной застенчивостью сложил пальцы щепоткой, словно пытаясь поймать в воздухе приличествующее случаю слово.

– Шашни, — громогласно брякнул Иван Павлович.

– Интрижку, — с мягкой укоризной поправил Геннадий Борисович, — интрижку с девушкой намного моложе его. Ведь герой сразу же теряет обаяние! И потом, вы сами посудите, разве это вяжется с образом советского гражданина? В таком случае вы должны были развенчать его, показать нам, какую ошибку он совершил.

Редников кивнул и потер глаза. В голове шумело то ли от разлившейся в воздухе влажной духоты, то ли от утомительного разговора.

– Вы полагаете, все советские граждане спят только с собственными женами? — как можно тверже осведомился он.

От такого нахального вопроса Иван Павлович начал медленно наливаться свекольным соком, Геннадий же Борисович по-бабьи всплеснул руками и заголосил:

– Разумеется, и в нашем обществе есть пороки… Которые нужно клеймить, а не поощрять…

Иван Павлович тем временем исчез под столом, вытащил из тумбочки бутылку коньяка, бухнул себе в рюмку янтарной жидкости, опрокинул одним глотком и вспыльчиво отрубил:

– Да что там рассуждать? Вырезать всю эту порнографию к чертовой матери!

Геннадий Борисович снова покосился на него, миролюбиво похлопал по руке:

– Ну, не стоит так резко… Возможно, не вырезать, подсократить, показать полунамеками… И вообще… Пускай ваших героев связывает… ну, скажем, светлая дружба…

– Вы меня извините, — огрызнулся Дмитрий Владимирович, — но я делал кино о нормальных живых людях. И превращать моих героев в добропорядочных импотентов я не стану.

Чиновники переглянулись. Иван Павлович, мрачно сжав мясистые губы, уставился на Редникова взглядом, исполненным сурового порицания. Геннадий Борисович сокрушенно покачал головой.

– Зря вы так, Дмитрий Владимирович, — заохал он. — Вы ведь понимаете, что кино в нашей советской стране должно нести прежде всего воспитательную, так сказать, нравственную функцию. А значит, и заниматься киноискусством имеют право только высокоморальные натуры. Что же до вас… Нам ведь известны кое-какие фактики… Мы долго смотрели сквозь пальцы на ваш моральный облик, а можем ведь и по-другому поговорить.

«Вот оно! — оживился Редников. — Вот к чему вели все эти рассусоливания».

Он выпрямился на стуле, вскинул голову, угрожающе прищурившись, дрогнувшим голосом полюбопытствовал:

– Что вы имеете в виду?

– Да что ты церемонии разводишь, Ген? — разгневанно загудел Иван Павлович. — С кем ты тут споры ведешь о нравственности советских граждан? Ты посмотри на него, «нормальные живые люди»… Это нормальные-то люди сыновей по заграницам отправляют, а сами в Крыму развлекаются… и притом с собственной невесткой… Да еще у всех на виду. Позорище!

– В сложившейся ситуации вам, Дмитрий Владимирович, следует быть осторожнее, лояльнее, — продолжал трещать над ухом Геннадий Борисович.

Иван Павлович подошел к поднявшемуся из-за стола Дмитрию, панибратски хлопнул его по плечу:

– Да вырежет… Все, что надо, вырежет. Куда он денется? Первый раз, что ли?

Дмитрий ощутил, как нервно задрожал локоть его левой руки, он стиснул его ладонью правой. И вдруг нахлынуло то знакомое, но давно забытое чувство — чувство собственной всесильности и правоты. Ты не боишься больше, потому что знаешь — правда на твоей стороне. Ты знаешь, что бояться стыдно, боятся те, кто не прав. А ты прав и, значит, можешь все.

Редников коротко размахнулся и резким мощным ударом загнал кулак в солнечное сплетение Ивану Павловичу. И со странным наслаждением увидел, как скривилась, сморщилась отвратительная багровая рожа, как задрожали толстые губы и недавний вершитель судеб осел на вытертый малиновый ковер, зажимая руками «раненый» живот. Геннадий Борисович квохтал над ним: