Ее темные, глубокие и чуть озорные глаза вдруг глянули на меня как будто из прошлого. Я невольно вздрогнул. Кажется, наконец удалось вспомнить, поймать то странное ощущение дежавю, которое преследовало меня весь вечер. Мне показалось, что я узнал эти глаза. В этом-то и была загвоздка — лицо знакомое и глаза знакомые, а все вместе порождает обманчивое, ложное ощущение.

– Софи, а ваша… — начал я.

– Водку брать будете? — просипел вдруг над ухом хриплый грубый голос.

Софья, вскрикнув от испуга, отшатнулась от меня, я обернулся и увидел прямо перед собой одутловатую рожу с заплывшими поросячьими глазками и сизым грушевидным носом.

– Чистая как слеза, — прошамкала рожа.

Незнакомец многообещающе распахнул ватник, во внутреннем кармане брякнули бутылки. Я брезгливо покачал головой. Софья, уже справившись с испугом, во все глаза глядела на необычного продавца.

– Возьми, командир, недорого отдам, — пообещал мужик, похожий на ночного упыря.

– Благодарю вас, нам не нужно, — ответил я, отворачиваясь.

Упырь, не желая отставать, обошел меня, снова интимно заглянул в лицо, обдав тошнотворным запахом застарелого перегара, чеснока и прелого ватника.

– Бери, говорю, не пожалеешь. Пару возьмешь, так я цену скину маленько.

Софи захихикала, откровенно забавляясь.

– Спасибо, не нужно! — свирепо гаркнул я.

Упырь, подняв заплывшие очи к небу, развел руками и побрел дальше по перрону. Софья, отсмеявшись, сообщила мне:

– J'ai eu une belle peur.[5]

Я вскинул глаза и трагически развел руками, пародируя продавца. В ту же минуту упыриная рожа развернулась и крикнула нам:

– А то возьми, командир! Две за десятку, хрен с тобой.

Софья снова захохотала, и я, тоже едва сдерживая смех, произнес:

– Пойдемте-ка лучше спать.

Софи кивнула, шагнула к лесенке и вдруг, снова оступившись, смеясь, крепко прижалась ко мне.

– Ох, беда мне с вами, — покачал я головой и поднял девушку на руки.

Я внес ее в вагон, прошел по коридору в наше купе и опустил на полку. Тим повел ухом, вскинул голову, тявкнул спросонья и, положив голову на лапы, снова задремал. Софи откинулась на подушку, не сводя с меня темного проказливого взгляда. Но я уже снова потерял мелькнувшее воспоминание и не мог понять, отчего ее глаза вызывают во мне смутную тревогу.

– Спокойной ночи, Софи, — сказал я. — Постарайтесь заснуть, мы через несколько часов уже прибудем.

Девушка обиженно надула губы, но я, не дожидаясь новых приемов обольщения с ее стороны, взял книжку и вышел в коридор.

Постояв немного в тамбуре, я вернулся в купе, осторожно открыв дверь. Софи снова задремала, трогательно и как-то невинно подложив руку под голову. Я опустился на свою полку и раскрыл книгу.

Часть третья

Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь.

«Песнь Песней»

1

Жаркое южное солнце било в переносицу и фиолетовыми шариками двоилось в глазах. Аля перевернулась на спину, вольготно раскинулась на жестком деревянном лежаке, уткнулась носом в потемневший локоть. Солнце горячим пятном легло на спину, словно выпаривая из тела вечную московскую сырость. Плеснула у самых ног морская волна, и мелкие капли брызнули на разгоряченную кожу.

– Я бренная пена морская… — прошептала Аля, почти не разжимая губ.

И волна откатилась назад, шипя и булькая на мелкой раскаленной гальке.

Время в Крыму тянулось медленно и бездумно. Проплывали мимо одинаковые золотисто-голубые дни, все чернее делалась узкая спина, все легче становилось на сердце.

Аля лежала, не поднимая головы. Плескались в прибрежных волнах дети, проходили мимо разодетые жены правительственных деятелей, голосили в мегафон массовики-затейники, а слезы все катились из глаз и капали сквозь перекладины лежака, оставляя темные круги на пыльной гальке. И Аля чувствовала, что становится легче. Уходит, словно тает под ярким солнцем, давно поселившаяся в груди тяжесть, леденящая пустота истекает слезами на мелкие камни.

«Я забуду, — понимала Аля. — Теперь я знаю, что смогу. Это не так уж трудно, не так уж больно. Я, кажется, уже забываю…»

Она перевела дыхание, вытерла тыльной стороной ладони глаза, потянулась к полотняной пляжной сумке за сигаретами.

«Просто нужно начать все сначала, вычеркнуть эти годы, как будто и не было их. Нельзя постоянно жить воспоминаниями, все время прикидывать, как повернулась бы жизнь, не скажи я того, не сделай этого. Эта непрекращающаяся работа над ошибками бессмысленна, она только мешает, не дает начать с чистого листа, вселяет какую-то неоправданную нелепую надежду. Нет, я уеду во Францию, поменяю квартиру, начну работать над сборником — и забуду. И если когда-нибудь международным звонком зазвонит телефон, я не сниму трубку. И нужно спешить, уезжать сейчас, пока действуют еще разрешающие выезд бумаги, о которых позаботился… хм… Дмитрий Владимирович».

Аля поднялась и пошла к воде. Зашла в море по щиколотку, постояла немного, привыкая к соленой зеленоватой прохладе, вошла по грудь и поплыла, рассекая уверенными сильными гребками бликующую на солнце гладь. От воды пахло солью, арбузом. Аля нырнула, проплыла несколько метров под водой, вынырнула и легко рассмеялась. Стало неожиданно радостно и весело, словно новая жизнь, о которой она только что размышляла, уже началась.

«Вот только как быть с матерью, — нахмурилась Аля. Она развернулась и поплыла к берегу. — Предупредить ее о том, что я не собираюсь больше возвращаться? Ведь в таком случае мы, скорее всего, никогда больше не увидимся. Она не простит мне. Не простит предательства горячо любимой родины и… пятна в собственном личном деле. Как же быть?»

Аля вышла на берег, вытерлась полосатым махровым полотенцем. Оранжевое солнце уже клонилось к горизонту, проглядывало сквозь светло-зеленые веретенообразные кипарисы, высившиеся вдоль спускавшейся к пляжу каменной лестницы. Аля натянула сарафан прямо на мокрый купальник, заколола влажные волосы на затылке, вскинула на плечо сумку и пошла вверх по лестнице к белевшим в буйной зелени южного парка колоннам санатория.

«Как бы там ни было, я с ней поговорю, — решила она. — Хотя бы попытаюсь…»

Междугородный телефон был только в холле санатория — просторном прохладном помещении с мохнатыми пальмами в кадках и полукругом плюшевых кресел, выстроившихся напротив телевизора. В креслах дремали благообразные плешивые старички в летних парусиновых брюках. Кажется, все они были несколько глуховаты, так как телевизор орал на полную мощность, повествуя о рекордном урожае зерновых в колхозе Ливадии. Аля подошла к столику с телефоном, набрала номер и прикрыла ладонью ухо, чтобы слышать что-нибудь, кроме голосящего телевизора.

Мать ответила после первого же гудка, как будто стояла у телефона и ждала важного звонка. И Але на мгновение представилась темная узкая прихожая их ленинградской квартиры, выцветшие, отставшие от стен обои, старенький, перебинтованный изолентой аппарат на колченогой тумбочке. И мать, прямая, коротко стриженная, в вечном темно-зеленом мешковатом пиджаке с профсоюзным значком на лацкане. Ее лицо, открытое и решительное, сурово сжатые губы, серые проницательные глаза. Аля смутно помнила, что когда-то давно, когда жил еще с ними отец, играла с ней, шутила, смеялась. Потом же, после развода, мать замкнулась, отгородилась от всего, полностью ушла в работу. Теперь уже Аля понимала, что обида, нанесенная ей отцом, была слишком сильна, что мать так и не смогла забыть горечь и боль, которым он был виной. А дочка, так похожая на отца, светловолосая и сероглазая, слишком сильно напоминала его. Должно быть, одним своим видом вызывала у матери воспоминания о той страшной незаслуженной боли. Наверное, поэтому мать больше никогда не ласкала ее, не интересовалась ее переживаниями, не расспрашивала о личном. Словно, навсегда посвятив себя общественной деятельности, отказавшись от личного счастья, она не желала знать о том, как складывается это личное у других. И все же, как бы там ни было, это была мама, единственный родной человек на всем белом свете. Единственный, кроме… Нет, просто единственный!

– Мама! — В голосе Али сквозило замешательство.

– А-а-а… — протянула мать на том конце провода. — Явилась?

– Я ненадолго, мама, скоро опять уезжаю.

– Смотри, как бы в следующий раз тебе обратно дорогу не закрыли, — строго предупредила мать.

– Мама, ты знаешь… — начала Аля и смешалась.

Непонятно было, можно ли говорить о таких вещах по телефону. И, даже если можно, как сказать матери?

– Дело в том, что я… надолго уеду, наверное, — выговорила Аля. — Не знаю, когда в следующий раз…

– Надолго, ненадолго — это все равно! — отрезала мать. — Ты знаешь мое отношение к твоим поездкам.

– Да, но в этот раз… — Аля снова замялась.

– Александра, давай по существу, — скомандовала мать. — Я на партсобрание опаздываю, ты меня в дверях поймала… Что ты хочешь?

– Ничего, мама, я так… Беги, — ответила Аля и долго еще слушала протяжные гудки в трубке, не решаясь опустить ее на рычаг.

Так и не смогла сказать матери о своем решении. Да ей, кажется, было и неинтересно. Так, значит, как же? И о ней забыть, начиная новую жизнь? И ее вычеркнуть из памяти?

Аля сделала несколько шагов по мраморному скользкому полу, рассеянно взглянула на экран телевизора и, чуть не вскрикнув, судорожно прижала пальцы к губам. Передавали местные, крымские новости. Шел репортаж с какого-то культурного мероприятия. На экране мелькали торжественные физиономии известных актрис, актеров, видных деятелей советской культуры. И вдруг в промелькнувшей череде лиц она увидела Митю. Он появился на экране всего лишь на мгновение, но Аля не могла не узнать эти прямые широкие плечи, гордый поворот головы, ироничную задорную улыбку. Она медленно опустилась в кресло.