Она подняла на меня красные глаза и кривовато усмехнулась.

– А может быть, я, как говорил Билл, реагирую. Да что ты вообще обо мне знаешь?

– А ты расскажи, – неожиданно для меня самой вырвалось у меня. – Мы живем вместе больше полугода и даже ни разу не поговорили как следует. Понимаю, у тебя подростковый максимализм, гормональные бури, ну и так далее. Но ни одного разу… Это уже перебор.

– Хочешь сказать, тебе интересно меня послушать? – прищурилась она.

– Хочешь сказать, ты это все искренне? Или снова какая-то игра с целью моего морального унижения? – в тон ей ответила я.

* * *

Это было так странно. Мы словно стали персонажами фильма Вуди Алена, где абсурд – естественная форма существования. Позавчера я была готова подкрасться к ней среди ночи и вылить на ее растрепанную голову тюбик клея «Момент», и вот теперь мы разливаем розовое вино по бабушкиным хрустальным бокалам, и Челси деловито нарезает рокфор, а я мою виноград и пытаюсь найти диск Эрики Баду.

Мы зажгли ароматическую свечу, плотнее задернули шторы, и Челси выудила из-под кровати ополовиненную бутыль темного рома, а я деликатно сделала вид, что это нормально – иметь алкогольную заначку в неполные пятнадцать лет. Волшебный хрустальный мост, наметившийся между нами, был до того хрупким и почти неосязаемым, что любое грубое слово, раздражающая нотация, неуместная грубая шутка могли вдребезги его разбить, и он никогда не появился бы вновь.

Нельзя сказать, что ее слезы, ее мокрый красный нос, ее белые ресницы расслабили меня до такой степени, что я готова была верить ей на все сто. Все-таки мне было тридцать четыре года, и я жила в самом ненадежном городе мира, и меня неоднократно предавали, в том числе и те, кого я считала плечом, мужчины, подруги, даже родители. А тут – девчонка, горячая, глупая, темпераментная, как ахалтекинец и желчная, как хронический язвенник.

Я разлила ром по бокалам – себе побольше, ей – на полтора пальца. Челси грела ладони над свечой.

– Я тебя всегда, всю жизнь ненавидела, – вдруг сказала она, глядя в сторону.

И это было так неожиданно, так странно и страшно, что я отшатнулась, дрогнула рука со стаканом, ром выплеснулся на ковер.

– Что? Ты – меня? С какой же это стати?

– Ты не виновата, нет, – поморщилась она. – Просто меня всегда, всю жизнь, сколько себя помню, тобой попрекали. Сравнивали. Я всегда знала, что где-то есть умная красивая старшая сестра, которая никогда не простужалась, не ковыряла в носу, не ходила по лужам, не целовала уличных собак, не пробовала курить за гаражами, не падала с велосипеда, не красила губы, ну и так далее.

У меня в голове не укладывалось услышанное. И все вглядывалась в ее лицо, пытаясь распознать знакомые нотки – она дразнит, она издевается, она пытается втянуть меня на свое темное игровое поле. Но нет, похоже, все это было на полном серьезе.

– У них есть целый фотоальбом… Вернее, был. Пару лет назад я выкрала его и сожгла на заднем дворе. Ты даже не представляешь, что мне за это было, меня лишили карманных денег на полгода, запрещали выходить из дома и почти со мной не разговаривали.

– Челси, но это же абсурд! Ты нарочно это говоришь?

– Так и было. Знаешь, почему я начала красить волосы в черный?

– Только не говори, что…

– Да! – перебила она, залпом опрокидывая ром. – Они всем рассказывали, что старшая дочь уродилась красавицей, аристократкой, а я непонятно в кого такая. Дурнушка. Полная. Белая. Как упитанная лабораторная мышь.

– Они не могли так говорить.

– Я рассматривала твои фотографии и пыталась хоть немножко к тебе приблизиться. Помнишь тот снимок, где ты стоишь на фоне новогодней елки в красном пальто?

– Да, было, кажется, такое, – нахмурилась я. – Лет пять назад. Я выслала фотографии родителям. А мама потом позвонила и сказала, что я отвратительно похудела и скоро доведу себя до анорексии.

– Ту фотографию она поставила на камин. В бархатную рамочку, расшитую засушенными вишенками. Я подолгу тебя рассматривала, пыталась уловить хоть какое-то сходство. Решила покрасить волосы, брови. Перестала есть. Мама всегда говорила, что после родов я наверняка превращусь в кусок сала, раз уже в десять лет вешу больше нашего мастифа Джонсона.

– Но ты не толстая! – возмутилась я. – У тебя просто кость шире.

– Я перестала есть, но ничего хорошего из этого не вышло. Все закончилось тем, что я упала в обморок в школе. Родителей вызвали и пригрозили судом. Был такой скандал! В нашей школе за месяц до того две девочки умерли от анорексии. Однажды я шла по улице и увидела в одной витрине красное пальто, почти такое же, как твое, с той фотографии. Это был секонд-хенд, любую вещь можно было купить за пять с половиной долларов. Такие деньги у меня были. Я его купила. А мама сказала, что я похожа на огородное пугало и она ни за что не позволит мне выходить на улицу в пальто, которое сшили еще, видимо, до гражданской войны. И еще заметила, что ты никогда не стала бы носить вещи с чужого плеча.

– Какие глупости! Я часто покупаю что-то в секонд-хендах.

– А потом случилась беда с папой. И меня отправили к тебе. Знаешь, как я сначала радовалась? Я думала, вот, наконец увижу эту Великолепную Дашу, мы подружимся, она поможет мне стать такой же блестящей, стильной и целеустремленной, я вернусь домой, и родители посмотрят на меня новыми глазами. Но стоило мне увидеть тебя и представиться… Я сразу поняла, что ты мне не рада, что я не так уж хороша для тебя…

Я прекрасно помнила тот день. Жара, расслабленность, мятный лимонад, «Доказательство смерти», безоблачное будущее. И вдруг на пороге появляется непромытая панкушка с грязным рюкзаком и объявляет, что отныне она – главная часть моей загубленной жизни.

– Тебе даже не надо было ничего говорить, – засопела Челси. – Все было написано на твоем лице.

– Но я… Во-первых, твое появление было полной неожиданностью, во-вторых, я избалованная эгоистка, а в-третьих… Вообще-то я тоже тебя всю жизнь ненавидела. Все четырнадцать лет твоей жизни, представь себе!

У нее расширились зрачки, как у наркоманки.

– Ты – меня? – Челси недоверчиво усмехнулась. – Но… За что? Ты меня даже ни разу не видела.

И тогда я рассказала ей все.

Как я плакала от обиды и чувства собственной ненужности, которое заполняло меня как гелий воздушный шарик, когда однажды вечером мама позвонила и сообщила, что у нее родилась новая дочь. Она так и выразилась, новая дочь. А я даже не знала, что она была беременна. «Не хотела сглазить, решила никому ничего не говорить», – с беспечным хохотком объяснила она.

Случилось это ранним мартом. И то было не лучшее для меня время. Я в очередной раз потеряла работу – никчемную, ненужную, неинтересную, но все-таки приносившую какие-то гроши. Меня чуть не отчислили из университета, и я подхватила грипп – неделю валялась на пропитанном потом постельном белье, и у меня даже не было сил выползти в кухню и согреть чаю, и в какой-то момент мне вообще показалось, что вот так и умереть можно – тихо, во сне, одной. А у нее был такой голос – крепкий, мелодичный, в голосе этом щебетали соловьи, благоухали розы, и радуга переливалась над золотым, медовым, благословенным лугом. Она рассказывала о трудных родах. И о том, что малышка похожа на принцессу. «Ты была совсем не такая! Когда тебя принесли, я сначала не поверила, что это моя дочь. Заморыш, лягушонок. А у нее глаза как у эльфа, синие, блюдца! Нас пригласили сняться в рекламе детского питания, но я отказалась – вдруг на съемочной площадке будет сквозняк?»

Почему-то мама всегда появлялась преимущественно в те моменты, когда мне было особенно хреново. Словно чувствовала. Потом спустя годы я к этому почти привыкла, во всяком случае, научилась гасить рвущуюся наружу истерику сжиманием кулаков, экспрессивными, как весенняя гроза, рыданиями и несколькими рюмками кальвадоса. А сначала было трудно. Мама весело говорила: «Ну все, пока, а то мне дорого звонить!» – и отключалась, а я неделю жила как в ватном коконе, и в моем личном пространстве словно кто-то несвоевременно включал мертвенный февраль, я ходила угрюмая и серая, мало разговаривала и много пила.

Рассказала ей еще кое-что, об этом вообще никому никогда раньше не рассказывала, да и сама предпочитала не вспоминать, малодушно делать вид, что этого и не было никогда.

Мне тогда было двадцать пять, и я влюбилась.

Его звали… Черт, да какая теперь разница. Мы познакомились на ипподроме – моя приятельница, художница Лида, пригласила меня на урок по выездке. Она убеждала, что лошади здорово снимают стресс, и так горячо, так аппетитно об этом рассказывала.

«Лошадка к тебе подойдет, ткнется в плечо своей огромной головой, а ты достанешь из кармана кусочек сахара или очищенную морковку и протянешь на ладошке. Она возьмет аккуратно, губами, теплыми, и ты почувствуешь, как она тебе благодарна. Лошади умнее собак и так привязываются к людям! Сначала, конечно, может проявить характер, сбросить. Резко поднимет задок – на жокейском жаргоне это называется козлить, – и ты перелетишь через ее голову. А она спокойно и с чувством собственного достоинства уйдет прочь. А потом позанимаешься полгодика и почувствуешь себя кентавром. Почувствуешь, что ты и лошадь – это одно и то же, единый организм. Даша, ты влюбишься. Я тебя знаю, ты обязательно в это влюбишься».

Ну я и влюбилась.

Правда, не в лошадь, а в одного из жокеев.

Смешно, но отношения наши развивались как раз по наколдованному Лидой сценарию. Сначала он проявлял характер. Он был красив, успешен, знал об этом. Заставлял меня переживать, мог не появляться неделями, мог оборвать телефонный разговор на полуслове, пообещать перезвонить, и я, как дура, сидела у аппарата, а он уезжал на выходные в Париж или Лондон и считал, что это нормально, ведь я не его жена. Он мог забыть о моем дне рождения. Мог на моих глазах записать телефон смазливой барменши или официантки. В общем, на женском жаргоне это тоже называется козлить.