Елена Хаецкая

Мориц и Эльза 

Dahin!.. dahin!..

I. – W. Goethe

– Миссис Бичер-Стоу совершенно убедила меня в том, что негров необходимо освободить! – воскликнул Мориц фон Рутмерсбах, роняя на одеяло «Хижину дяди Тома». – Но как, черт возьми, как?!.

Он заложил руки за голову и задумчиво посмотрел на свои ноги в шерстяных носках, задранные на спинку кровати. Казенная кровать, очень голодная на вид, явно намеревалась тяпнуть его за пятку. Вон – и пружиной уже нацелилась…

Со стены, прикрепленные кнопками, смотрели двоюродные предки – партизан 1812 года Александр Фигнер из журнала «Огонек» и революционерка Вера Фигнер, похищенная из пионерской комнаты школы номер 75 Петроградского района. Тоже, видать, о неграх призадумались.

Настоящая фамилия Морица была «Фигнер фон Рутмерсбах». Шесть лет назад, получая паспорт, Мориц чрезвычайно утомил паспортистку, настаивая, чтобы частичку «фон» вписали ему в документ. Нависая над высокой, покрашенной в коричневый цвет перегородкой, он ломким, вороньим голосом втолковывал, что, раз все его предки были «фонами», то и ему положено.

– Что, и папа твой – «фон»? – поинтересовалась паспортистка, привыкшая отбивать атаки бестолковых пенсионеров и потому никогда не терявшаяся.

Юный Мориц побагровел.

– При чем тут мой папа? – начал он, но тут очередь начала шумать. «Молод еще! Фон-барон! Немчура! Нашел, чем гордиться!»

Мориц плюнул и ушел. Он действительно был немец и барон, но в паспорт никакого «фона» ему так и не вписали.

Послешкольная биография Морица состояла из трех решительных зигзагов. Во-первых, он поступил в университет. Во-вторых, почти сразу безоглядно влюбился в женщину, отчего не успел сдать курсовую и был отчислен со второго курса. В-третьих, он попал в армию, но не в героический Кандагар, откуда был шанс вернуться Печориным, а под Кострому.

В армии у него были друзья: некто Борода (на тот момент без бороды), тоже из университета, и Заза с профилем принца и глазами оленя, которого по первому году очень били за полное незнание русского языка.

Потом армия закончилась. Заза навсегда уехал обратно в горы, Борода опять восстановился в университете, где учился с перерывами уже десятый год, а Мориц в самый последний момент попал в одну академическую экспедицию на Кольский полуостров.

Задачей экспедиции был сбор веских научных доказательств вреда спуска в северные озера концентрированной серной кислоты. Чтобы утверждать это не голословно, а с цифрами и фактами на руках.

Все лето Мориц кормил сотрудников склеенными макаронами и скелетиками килек с вылезающими из орбит глазками – белыми и как бы удивленными. К концу сезона оказалось, что Мориц, противу всех ожиданий, не заработал на Севере ни гроша, а напротив – остался еще должен десять рублей, поскольку с него, как и со всех прочих, вычитали за питание. Мориц охотно поглядел на столбики цифр и кивнул – он ничего не понял, но начальник экспедиции ему нравился. При прощании Морицу объявили, что выданный в начале сезона ватник он может оставить себе.

Мориц сунул ватник в крафт-пакет, пожал руки двум-трем товарищам и растворился в шумном городе – долговязый и белобрысый, стопроцентный фриц, каких показывают в старом кино про войну.

Осень и зиму Мориц провел у Бороды – в подвале на Дворцовой площади. Борода трудился там дворником. Мориц иногда помогал ему, однако крайне нерегулярно: в библиотеке он набрал гору книг и читал их с утра до вечера.

Весной, объявив, что теперь ему «все ясно», Мориц взял с собой ватник, портреты предков, недочитанную «Хижину дяди Тома» и двадцать рублей денег и ушел на Варшавский вокзал.

Был конец мая, двадцать восьмое число. В ноль часов пять минут скорый поезд номер 25 помчался в Варшаву, как спущенный с поводка пес. Вскоре огни большого города погасли, за окнами настала черная кромешная ночь, в вагонах все спали, только шептались на нижней полке две женщины, рассказывая друг другу всю свою жизнь, да возле туалета приглушенно булькали несколько печальных алкоголиков.

А потом настало утро – впрыгнуло в мутные окошки пятнистой зеленью. Мориц вышел в тамбур и закурил.

Тем временем показался и наш городок. Поезд стал замедлять ход. Проплыл окраинный дом, какое-то похожее на барак здание, затем – переезд, возле которого топтался одинокий ГАЗ, еще медленнее – кладбище, костел, сосенки. Стоп.

Мориц курил в тамбуре и смотрел на маленький костел в жидких сосенках. Две минуты стоянки тянулись вечно, и когда поезд, вздохнув, медленно оттолкнулся от перрона, Мориц внезапно шагнул на землю – как стучатся в первую попавшуюся дверь. Набирая ход, поезд уходил, уходил, позвякивая чайными стаканами – все шестнадцать вагонов равнодушно скользнули глазами по ничтожному нашему городку и тотчас позабыли о нем.

Вскоре земля поглотила перестук колес, и тотчас взревел ГАЗ, а потом стало одуряюще тихо. Мориц стоял на мазутной земле, вдыхая запах теплых шпал, а городок уже приглядывался к нему: приостановилась, проходя по тропинке над насыпью, женщина в желтом платье; солнечный луч, прыгнув в оконце под крышей костела, мазнул по глазам…

Мориц побродил по леску немного, нашел десяток пыльных, зеленых еще земляничин на откосе, посидел на траве в обществе незнакомой собаки, съел взятые из дома бутерброды – гостинец заботливого Бороды. Когда стало темнеть, он заснул на ступеньках костела.

Утром, в воскресенье, наш ксендз, пан Малиновский, отпирая клитку церковной ограды, увидел спящего под ватником незнакомца. Хрустя резиновыми сапогами по гравию, Малиновский осторожно подошел к Морицу и тронул его за плечо. Мориц открыл глаза и сел. Несколько секунд бродяга смотрел на ксендза снизу вверх и моргал. Потом Малиновский сел рядом на ступеньку и начал стаскивать резиновые сапоги, блестящие от росы. Сосны чуть шевелились в вышине.

Мориц потянулся, потер лицо ладонями. Ему на удивление было спокойно.

Малиновский, босой, открыл дверь костела, вошел в холодное, полутемное помещение и исчез за алтарем. Он слышал, как Мориц осторожно бродит по костелу, разглядывая его скромное убранство, стоит перед Богоматерью – мрачноватой, на испанский лад, девочкой с младенцем на руках, трогает потертые кисти кафедрального балдахина, садится на холодную скамейку, ставит рюкзак на пол. Малиновский, уже в ботинках, вышел к нему.

– Помогите мне повесить картину, – попросил он.

Мориц безмолвно взялся за дело.

Картина с пронзительным реализмом изображала пьяного мужа и изнуренную жену. Дети в неопределенном количестве прятались за юбкой матери, муж размахивал кулаками. Интерьер терялся в темно-синем мутном тумане, только на переднем плане виден был диван с вязаной салфеткой в изголовье и стоящая на полу радиола. Возле мужа крутился, кроме того, мерзкий черт, радостно поводя пятачком и потирая ладони, а над женщиной парил грустный ангел.

Морицу картина очень понравилась. И ксендз ему нравился – с пониманием человек и не суетится.

– Оставайтесь – через полчаса служба, – предложил Малиновский, когда работа была закончена. – Вы литовец?

– Нет. Почему вы спросили? – откликнулся Мориц, чутко относящийся к национальному вопросу.

– Потому что с утра служба на литовском языке, а потом еще раз – на польском.

Бродяга промолчал. Малиновский, не дожидаясь ответа, снова ушел.


Мориц прошел вдоль железнодорожного полотна, миновал переезд и оказался на улице Комиссара Эйвадиса, которая, поднимаясь в горку, вела прямо к зданию мэрии. Сначала Мориц разглядел на макушке холма флаг, уныло обвисший в густом жасминном воздухе провинциального мая, потом показалась крыша, балкон, затянутый выцветшим, почти розовым кумачом, затем ослепительно-белые колонны – и наконец вся наша «ратуша» предстала перед пришельцем.

Мориц решительно вошел. У самого входа за столом с пятью разноцветными телефонами сидел с газетой сержант милиции Голицын – дежурил. Попав в полумрак с яркого утреннего света, Мориц сгоряча не заметил сержанта и двинулся к лестнице, по которой возила шваброй задумчивая уборщица в синем халате.

– Товарищ, товарищ! – вдруг ожил сержант. – Товарищ, минуточку, вы к кому?

Мориц остановился, обернулся и вежливо приблизился к столику с телефонами.

– Я приезжий, – доверительно сказал Мориц. – Хочу вот устроиться здесь на работу. К кому мне обратиться, не подскажете?

Уборщица выпрямилась и с любопытством сощурила глаза.

Голицын полистал паспорт Морица, подумал немного и столь же вежливо начал разъяснять, куда подняться, где повернуть направо и в какой комнате спросить. Мориц уверенно затопал по лестнице на второй этаж.

Коридор был покрыт жестким, словно бы подстриженным под машинку красным ковром. Мориц бесшумно прошел по нему до кабинета с табличкой «Приемная». Проемы между дверями были украшены картинами на исторические темы, начиная с какого-то старинного генерала, ломающего шпагу, чтобы не отдавать ее врагу, и кончая вручением городку ордена Дружбы Народов по случаю его 800-летия.

В приемной оказалась суровая старуха с беломориной в зубах, сидящая за пишущей машинкой в окружении бумаг, папок и телефонов. На ней была белая блузка с кружевными рюшами, заколотыми тяжелой брошкой прямо под горлом. Она допечатала несколько строк, вытащила бумаги из машинки и, просмотрев их, с хрустом проткнула дыроколом.

– Я слушаю вас, – объявила она.

– Видите ли, – начал Мориц, – я хотел бы здесь жить. И работать. Для этого, как я понимаю, нужна санкция мэра города…

Секретарша в задумчивости смяла окурок.

– Я не знаю, есть ли в городе работа для вас… Сейчас спрошу Аллу Валерьевну, сможет ли она вас принять, – сказала она, поднимаясь. – Посидите пока тут.

И скрылась за дверью. Мориц продолжал стоять, ему не хотелось расслабляться. Слегка набычившись, прямо на него с непонятным укором смотрел Ленин. Слева от Ленина в окно рассеянно глядел интеллигентный Энгельс, а справа, растрепанный и жизнерадостный, обозревал кабинет чернобородый Мавр.