Далее следуют три мелко исписанные страницы, полные размывов от слез, – короткие болезненные фразы.

«…Одинокую молодую девушку защитить некому, и каждый думает о ней, что она плохая. Я лгала лишь затем, чтобы ты сильнее любил. В моей жизни были двое мужчин, которые меня целовали, которых я любила – в разное время, – но так, как тебя, я не любила никого. Я говорю это тебе, потому что, возможно, позднее ты и сам узнаешь это. Да, я невинна. C'est bien la vérité. Я не такая плохая, как ты думаешь. Каждый день я приходила к тебе в твердой решимости отдаться; и я совсем не знаю, почему так все сложилось.

Теперь это уже не имеет значения, раз ты все знаешь… Я обещаю тебе никогда не лгать больше. Я не знаю, почему я такая. Мне так стыдно. Однажды в бюро я солгала, что у меня умерла сестра, которой никогда не было, только чтобы выплакаться и чтобы другие меня пожалели. Должна также рассказать тебе, что у нас на работе есть один молодой человек по имени Поль Делавье, он видел, как мы однажды целовались. Я ему нафантазировала, что мы женаты. Я купила обручальное кольцо. На работе я всегда носила ею и прятала лишь в моменты наших встреч. Пишу это тебе лишь затем, чтобы ты снова не испытывал ко мне отвращения, если случайно об этом узнаешь. Прости меня, Monpti. Жди сегодня меня в шесть часов там, где обычно ждешь. Если ты не придешь, я буду знать, что ты не хочешь меня больше видеть.

Твоя бесконечно скорбящая Анн-Клер».

Постскриптум:

«Сходи в мою гостиницу и справься обо мне. Тебе скажут, что я живу одна. Я все время дома, если только не у тебя. Могу я еще приписать, что тысячу раз целую тебя?»

Хелло! Как чудесно светит солнце!

По улице идут исключительно веселые люди.

– Тетушка, букет прекрасных фиалок, пожалуйста!

– Да они все прекрасны, дорогой мсье, все прекрасны!

Пока только четыре часа. До шести у меня целых два часа. Я тем временем отправляюсь посидеть в Люксембургском саду.

По извилистым тропинкам проходят дозором надзирательницы за креслами и атакуют ничего не подозревающего приезжего или туриста, который благодушно занимает место на стуле, поигрывая своими ключами, и не обращает внимания на кресельного полицейского в юбке.

С местным гражданином подобное исключается.

Местный гражданин садится только на скамейку или просто приносит с собой раскладной стул, ставит его на отличнейшем месте, там, куда из предусмотрительности никогда не поставят бесплатную скамью, и ухмыляется в лицо кресельной тетке, которая с презрением важно проплывает мимо него, как графиня, только что лишившая своего сына наследства.

Коренные граждане позволяют себе стул в саду в крайнем случае по воскресеньям.

Это не так просто. Господин коренной гражданин сначала добросовестно гуляет – со своей толстой золотой цепочкой, перстнем с печаткой, своими скрипящими ботинками, мягкой черной шляпой и черным зонтом, – чтобы устать и тем самым успокоить свою совесть: теперь можно и посидеть. Но если уж его вынудили раскошелиться, то он будет сидеть до самых сумерек. Не до тех пор, пока это доставляет удовольствие, а до тех пор, пока выдерживает зад. Конечно, он мог бы передать кому-нибудь другому свой билет на стул, но этого коренной гражданин не сделает. Он против обмена. Он посещает вечерние мессы и сдает в ризнице старые газеты в пользу бедных больных. Он готов также участвовать пятью франками в каком-нибудь фонде, но лишь если его имя попадет в газеты или перед ним рассыпаются в благодарностях особо чувствительным образом.

Короче, он не обманывает, ибо чувствует, что должен сам отсидеть полностью свои деньги, чтобы достойно отметить воскресный праздник. Если сидят одновременно несколько таких граждан – ибо они появляются всегда, как журавли, стаями, – то все осведомляются, вставая наконец, хорошо ли было сидеть.

«Forcément, ça fait du bien. Несомненно, это действует благотворно».

Вообще здесь вошло в обыкновение обо всем спрашивать, хорошо ли было или нет. Едва освободившись от объятий, французская дама допытывается у своего возлюбленного, хорошо ли ему было. Это так же повсеместно, как у женщин в Будапеште вопрос: «Что вы теперь будете обо мне думать?» Это внимательные, вежливые люди. Само собой, каждый может на такой вопрос дать лишь один ответ: «Да, это было прекрасно». Даже умирающий, когда справляются о его самочувствии, отходит в мир иной со словами «Ca ва бьен». Стоит лишь кому-то случайно ответить «Ca не ва па», «Мне нехорошо», как все озадачиваются. Французы не любят горе, даже если оно настигает другого.

Вот и еще одна покровительница кресел.

Как бы я хотел удрать от нее. Честное слово, не из-за двадцати пяти сантимов, а из-за наслаждения, из-за возбуждения, которое доставляет бегство. С другой стороны, и эта старая женщина должна на что-то жить.

– Скажите, дорогая, сколько вы имеете от этих двадцати пяти сантимов?

– Один сантим, – отвечает она апатично и стоит грустная в своих стоптанных туфлях передо мной. Даже черное страусиное перо на ее шляпе грустит.

Вот она уже ковыляет от меня в сторону, потому что засекла господина, который только что уселся на ее объект. Однако господин тоже заметил ее, он тут же встает и пускается в бегство. Тетка останавливается на полпути, медленно меняет направление обхода и исчезает в аллеях.

Спустя десять минут рядом со мной на креслах удобно располагается целое общество. Пять человек. Это уже урожай из пяти сантимов, мадам надзирательница! Надо бы свистнуть ей, чтоб побыстрее пришла, пока и эти клиенты не удрали. Хотя они не похожи на таких.

Ага, она уже торопится сюда на своих старых ногах. Страусиное перо весело подскакивает на ее выцветшей шляпке. Наверное, она была в засаде.

Общество расплачивается медленными, натянутыми движениями. Безнаказанно нельзя даже любоваться природой.

– Постойте, дайте мне тоже билет!

Тетка озадачена. Она еще очень хорошо помнит меня и потому потрясена. Такого с ней еще не бывало – чтобы кто-то платил дважды, когда тут и один-то раз с трудом расстаются с деньгами.

Она дает мне талон и ковыляет прочь. Спустя полчаса она снова проходит мимо, инспектируя окрестности. Так, теперь позабавимся по-настоящему.

– Дайте мне, пожалуйста, билет!

Она смотрит на меня так, словно я укокошил одного из ее родственников.

– Вам я… никакого билета! – визжит она. – Я дожила до седин в честности! У вас уже есть два билета! Память меня не обманывает! Нет… нет… со мной у вас такие штучки не пройдут!..

Сказав, уходит, тряся головой; затем разговаривает сама с собой. От своей кристальной честности она рехнулась. Потеряла всю сообразительность и уже не знает больше, что разумно, а что нет.

– Ты дряхлая, старая какаду, я же только хотел тебе помочь!

В половине шестого я стою с букетиком фиалок перед бюро и ожидаю Анн-Клер.

Стрелки часов медленно подползают к цифре шесть.

Ровно в шесть я становлюсь напротив того места под въездом в ворота, где я ее обычно жду. Я не хочу сразу подходить к ней, пусть подумает, что я не пришел: тем больше будет радость, когда она меня увидит. Надо немножко ее потомить. Хочу на минуту насладиться ощущением, что меня любят.

В шесть с двумя минутами – электрические часы рядом – Анн-Клер выходит из бюро, пересекает улицу, оглядывается по сторонам, взволнованная, ищет меня. Полная страха и ожидания, она смотрит то вправо, то влево. Вот здесь она неизбежно должна пройти, когда пойдет домой… Вот здесь я и подожду ее, так лучше всего.

Она стоит, замерев, не трогаясь с места, и ждет.

На проезжей части неожиданно возникло скопление машин и автобусов, за ними ее не видно. Когда движение снова упорядочивается, ее там уже нет. Словно сквозь землю провалилась. Куда она исчезла? Она же должна была пройти мимо меня, направляясь к метро… и неожиданно испарилась в воздухе.

Я бегу вперед. Единственная станция метро, куда она могла спуститься, – «Лувр». Наверняка она поехала в этом направлении. Если потороплюсь, то смогу догнать ее. Не могла же она за это время далеко уйти. На улице много прохожих. Мне приходится держать в поле зрения и другую сторону улицы, что весьма нелегко. Анн-Клер нигде не видно. Лучше, если я не буду тратить время попусту, а сразу двинусь к станции метро, там я не упущу ее.

Я отталкиваю в стороны идущих мне навстречу, протискиваюсь между людьми, задыхаясь, бегу к метро и стою в ожидании, фильтруя всех пассажиров.

Целые толпы проходят мимо меня – люди смеются, теснят друг друга, счастливые тем, что освободились от принудительного дневного труда. Составы вагонов хватают и заглатывают людские массы и мчатся прочь, чтобы освободить место для следующих вагонов. Кондукторы едва поспевают – так много людей, и всем они должны проколоть проездные билеты. Костюмы их выглядят нереально и празднично – словно усыпаны конфетти.

Ее нет.

Уже три четверти седьмого. Я даже не заметил, как много времени прошло. Возможно, она пошла домой пешком. Ожидание уже не имеет никакого смысла. Я сажусь в первый поезд метро. К счастью, я знаю, где она живет.

На станции «Одеон» я случайно выхожу – сам не знаю, инстинктивно или по привычке. Так как я уже вышел, я иду домой. Я хочу тут же написать Анн-Клер письмо и забросить в отель «Виктория». Да, это лучшее, что можно сделать. Я спешно пересекаю рю Мсье ле Принс, сворачиваю на улицу Сен-Жакоб и в гостинице за один прием одолеваю по три ступени сразу.

На втором этаже мне показалось, что кто-то прошмыгнул мимо меня и спрятался в коридоре, чтобы остаться незамеченным.

Я останавливаюсь. Возможно, я ошибся, и это всего-навсего постоялец, вернувшийся в свой номер.

Как только я достиг третьего этажа, я услыхал шаги.

Кто-то спускался со второго этажа. Я свешиваюсь через перила.

Это Анн-Клер.

В следующий миг я настигаю ее. Она прислоняется к стене и улыбается мне сквозь слезы:

– Это ты?

Неожиданно она теряет равновесие; если бы в последний момент я не подхватил ее, она бы просто рухнула на пол. Я несу ее в мою комнату, кладу на постель и быстро делаю мокрый компресс.