— Будьте здоровы! — холодно, сквозь зубы произнес Мерц. — Честь имею кланяться.

— Передайте привет Антону Герасимовичу! — крикнула Валентина с порога кухни уже веселым, подчеркнуто торопливым и радостным голосом. — Доложите ему, что все благополучно, что осажденная крепость блестяще отбила все артиллерийские атаки.

Громко захлопнулась дверь.

— Ура, Досичка, ура! Ну, как наш пленник?.. Ты целовалась, подлая Доська?.. Посмотри мне прямо в глаза. Покажи губы. Как же это ты смела! Ну-ка, выходите, Сергей Иванович! Как-то вы оба оправдаетесь передо мной!

Сережа вышел в измятом костюме, с прищуренными глазами, и снова увидал все ту же необычно красивую Валентину в белом капоте и золотых туфлях, с ленивой, низко падающей прической, и его ум снова подсказал ему, что близость этой женщины может быть похожа на очаровательный, горячечный вымысел или сон. Холодок все же бродил у него в мозгу, соблазнительные мысли о рессорах извозчика, о свежей простыне кровати, о крепком здоровом сне до двенадцати часов.

— Пойдем, пойдем, — тянула его куда-то Валентина. — Доська, теперь можешь ложиться спать. Антон Герасимович вернется не скоро, а если скоро, то он для нас безопасен — будет совсем пьян.

Сережа пересилил себя, пошел, и новый вихрь поглотил его, и в минуту исчез мозговой холодок.

IX

Часа в четыре Сережа очнулся от мертвенно-сладкого забытья. Было светло, розовели на окнах тонкие занавески, и чижик без конца насвистывал заученную фразу: «Чижик, чижик, где ты был?», и было слышно, как по соседству прыгают морские свинки.

То, что произошло за эти 10–12 часов, было уже где-то далеко-далеко. Белое утро отчетливо и трезво ударило Сережу по глазам. Обе женщины спят. С минуты на минуту должен вернуться Антон Герасимович — пьяный, небритый столоначальник в рваном пальто, его, Сережи Лютикова, непосредственное начальство. Сладкий мускат, тяжелые космы волос, черная пустота и зеленая неподвижность глаз, исступленные объятия двух женщин, ежики, свинки, зверинец, красивая находка — саранча, — обо всем этом интересно будет подробно припомнить и порассказать потом. А сейчас — растущий холод, приятная, бодрящая торопливость, трезвая проза. Бежать, бежать! Поправить галстук перед зеркалом. Так и не удалось сегодня купить ни нового галстука, ни духов. Удобно ли закурить тут же в спальне папироску? В сущности говоря, какой-то дикий кошмар. И что бы там ни было, не следовало опускаться до амикошонства со стороны какого-то Антона да еще Герасимовича, спившегося чинуши из мещан. Только бы не столкнуться с ним, а на службе можно будет как-нибудь поправить ошибку, взять какой-нибудь средний, небрежный, расхолаживающий тон.

Он надел пальто, неслышно снял с двери крюк, вышел на площадку и уже спустился на несколько ступенек, как вдруг внизу сильно хлопнула дверь и раздались голоса.

Несомненно, это Антон Герасимович и поручик Мерц. Это их длинная, многословная разноголосица и возня. Идут, как полагается пьяным, останавливаясь и торгуясь на каждой ступеньке, и будут идти еще minimum полчаса. Другого выхода на улицу нет, и на секунду у Сережи захватило дыхание при мысли о неизбежной встрече, пьяном скандале, свалке, обнаженной шашке офицера, но тут же он успокоился, быстро взбежал на самую верхнюю площадку, сел на подоконник и почти весело стал прислушиваться и ждать.

— Не хочу понимать! — кричал каким-то нелепым, звериным голосом Антон Герасимович. — И кто мне может запретить? Вот хочу и буду идиотом. И не обязан ничего понимать.

— Дядя! — мученическим тоном умолял Мерц. — Я вам ничего мудреного не предлагаю. Я говорю: надо идти домой, наверх.

— К-куда наверх?

— В квартиру.

— Какую квартиру? У меня нет квартиры. Я живу в зоологическом саду. И всех ненавижу.

— Голубчик, дядя. Я тоже пьян, но могу вам помочь — обопритесь на меня.

— Н-не хочу. Ты п-подлец. Ты влюблен в мою жену. А я не позволяю. Ухаживай за Доськой, а за ней н-не имеешь права. А он где? Ты помнишь? Он остался с ней?

— Кто?

— Этот ф-фрукт на… на цыпочках… Л-лицеист?

— Да мы же вместе уехали. Вот вспомнили…

— Неужели… Ты видел?.. А он тоже к ней лез. Я ему завтра пропишу. Я ему такой рапорт в сенат заковырну…

Все выше, выше, почти у двери в квартиру. Голоса раздаются гулко, наполняют весь колодезь лестницы до самого верхнего потолка. Сереже становится немного жутко и чуть-чуть брезгливо, несмотря на веселый и безопасный наблюдательный пост. Еще не успели позвонить, как раскрылась дверь. Голос Валентины сказал:

— Ах! Какой мерзкий, отвратительный… Да иди же, иди скорей.

— Ж-жена, — рычал Антон Герасимович, — радуйся. Пришел самый главный зверь. Это я. Его высокородие коллежский советник Чукардин. Удивляюсь.

— Дядюшка! — почти плакал поручик Мерц. — Да обопритесь же на меня. Голубчик, я не могу. Дося, помогите же мне поднять.

— Зач-чем поднимать? А если я не хочу? Вот сяду здесь, и навсегда.

Возились, тащили, поднимали, дверь захлопнулась, все затихло.

Сережа Лютиков неторопливо спустился вниз, тихонько, крадучись по стенке, прошел до угла, облегченно вздохнув, вскочил на извозчика и велел погонять.

Почтенный дом

Если кто-нибудь позволял себе в общем зале возвысить голос, произнести непристойное или угрожающее слово, из соседней комнаты, как по мановению ока, появлялась ключница Елизавета Робертовна и, подойдя к не умеющему себя держать гостю, говорила:

— Покорнейше прошу не нарушать приличий. Здесь бывают уважаемые семейные люди. Вы, очевидно, ошиблись: у нас не заведение, а почтенный дом.

Строгий тон голоса, гладкое темно-коричневое платье, золотое пенсне на умном и совершенно интеллигентном лице, все это, делавшее Елизавету Робертовну похожей на классную даму фешенебельного института, оказывало магическое действие. Гость тотчас же сокращался, переставал шуметь и потом, со второго или третьего визита, незаметно для себя, становился постоянным, то есть «уважаемым», посетителем. А сделавшись уважаемым, всячески старался поддержать ту почтенную атмосферу, которая была разлита во всей обширной квартире, начиная с передней и кончая коридором с уходящею в сумрак линией белых дверей.

В передней, у самого входа, с едва заметной щелкой вместо традиционного, режущего глаз окошечка посетителей встречал пожилой и всегда безмолвный швейцар Фридрих в солидной ливрее. Сняв генеральское пальто, богатую штатскую или студенческую шинель, он делал медленный, приглашающий жест по направлению к полуосвещенному залу, откуда сумрачно блистал паркет, редкими бликами сверкали спинки золоченых стульев и слышались звуки рояля, заглушенные модератором.

Тихая музыка элегии или ноктюрна, полусвет, отсутствие кричащих красок в отделке и убранстве зала, скромные прически и платья женщин создавали странную, дразнящую иллюзию какого-то разрешенного запрета, волшебного полусна, в котором все позволено, ничего не стыдно, и в то же время явному хочется быть тайным. И недаром за бывшими институтками, гимназистками и консерваторками, составлявшими добрую половину обитательниц «почтенного дома», установилась шутливая кличка «монашенки».

В этом зале, с багровым светом электрической люстры, затянутой прозрачным шелком, в полутемных гостиных, где пол был сплошь закрыт ковром, а стены обиты гладкой материей, в длинном коридоре с рядом белых дверей совсем не чувствовалось обычного смешанного запаха табаку и напитков, напротив — отовсюду крался таинственный аромат никому не известных прекрасных духов, составлявших один из секретов «почтенного дома». Таким же секретом были разноцветные шелковые абажуры, делавшие электрический свет неярким, а красивые, интеллигентные лица женщин томными, упорствующими, подающими несбыточные надежды. И опять-таки были рассчитаны на известный эффект разные обязательные условия для поступления в этот дом, как, например, знание серьезной музыки, светское воспитание и прочие, а также целый ряд правил внутреннего обихода.

Прежде всего, в общих помещениях — зале, гостиных и коридоре — были строго запрещены бранные и непристойные слова, грубые шутки, слишком громкий смех. Затем совершенно были изгнаны из употребления нескромные танцы — канкан, матчиш и прочие, а из напитков признавались только дорогое вино, шампанское и ликеры, причем все это можно было требовать лишь в комнаты «барышень» и в отдельные кабинеты.

Люди, заранее подвыпившие, в почтенный дом вовсе не допускались, а в самом доме пить можно было до известного предела, прозванного посетителями «психологическим», — и предел этот в спорных случаях устанавливался самой ключницей Елизаветой Робертовной, обладавшей даром совершенно незаметного наблюдения и умением успокаивать бушующие страсти одним серьезным взглядом сквозь золотое пенсне.

Применять другие строгости почти не приходилось, ибо посетители сами следили за порядком и друг за другом. И в доме текла своеобразная жизнь, полная особого разъедающего соблазна, сотканная из таинственного аромата, грустной музыки, шелковистой цветной полутьмы, манящая в далекую перспективу коридора с белыми дверями.

И эта жизнь, привлекавшая посетителей особого типа, создавала почтенному дому особую славу.

Уважаемыми, то есть постоянными, посетителями были многие: пожилые чиновники, адвокаты, инженеры и молодежь — гвардейские офицеры, моряки и студенты; но особым званием «друзей» пользовались всего четверо: начальник отделения одного из департаментов Эберман, беллетрист Владимиров, доктор Дубяго и архитектор Власов. Это были свои люди, приходившие часто, имевшие кредит и даже посвященные во многие «домашние» тайны. Случалось, что они являлись днем, обедали с женщинами за общим столом, привозили им конфеты и подарки.