«Он хороший», — еще раз подумал Нежданов-женщина, и еще раз затуманилась в нем грустью покинутая жена. «Славный, хороший, он мог бы быть таким другом», — думал Нежданов за грустную женщину, дослушивая последние аккорды марша и чувствуя непреодолимое желание опустить адвокату голову на плечо.

— Да говорите же что-нибудь! — крикнул адвокат.

— Я скажу вам кое-что, — медленно и очень серьезно проговорил Нежданов, — я, должно быть, умная, интересная и не совсем обыкновенная женщина, и меня стоило бы сильно любить, и я сама себе нравлюсь, но у меня есть тайна, которую вы никогда не узнаете. Мне ничего не стоило бы сказать вам сейчас, но воображаю ваше разочарование, ваш гнев, а может быть, и ваш хохот. Нет, нет, для вас же лучше сохранить иллюзию. Мы не встретимся, да и не можем встретиться никогда, как бы вы меня потом ни искали.

— Да что такое! — уже совсем кричал адвокат. — Я не могу опомниться, вы столько наговорили… Почему, прежде всего, я не мог бы вас встретить? Что же вы — видение, греза? Не понимаю!

Нежданов молчал.

— Послушайте, — говорил адвокат, сердясь, торопясь, почти плача, — кто вы? Вы, может быть, не живете в Петербурге? Ну, я буду угадывать… Отвечайте же: вы светская женщина?

— Нет.

— Актриса?

— Нет.

— Гм… гм… Вы меня ставите в ужасное положение, но я не виноват… Какую же личину вы носите? Неужели, неужели…

— Нет, — договорил за него Нежданов, — я не проститутка, не пугайтесь… Я единственная женщина в вашей жизни, о которой вы по-настоящему сохраните красивую поэтическую память.

Он говорил уже новым, каким-то светлым голосом, увлекаясь уже новой неожиданной ролью. Он не был ни невестой, ни любовницей, ни кокоткой, ни покинутой женой, он был воплощенной тоской по утраченной людьми чистоте первых встреч, воплощенной грустью за пошлую мимолетность, за обыденщину, способную пресытить самый волшебный случай. И ему казалось, что на месте присяжного поверенного Осташкевича, встретив женщину, подобную той, которая говорила его устами, он припал бы на минуту к ее ногам.

— Я не проститутка, — повторил он, идя вперед с высоко поднятой головой, — я самая светлая из женщин, которых вы когда-либо знали и которых будете знать.

— Я боюсь, что вы сумасшедшая, — тихо сказал адвокат, идя рядом.

— Вы никогда не угадаете, — спокойно произнес Нежданов, — постарайтесь вызвать и полюбить мой образ в самом себе… Это не так трудно. Ну, прощайте, — говорил он, идя уже мимо вагона, — вы поедете со следующим поездом. Я так хочу.

— Хорошо, — покорно сказал адвокат, и в его глазах Нежданов прочитал, как все еще упорно работает его мысль.

— Прощайте, — еще раз повторил Нежданов, поднимаясь на площадку вагона.

— Прощайте, — тихо сказал адвокат и жарко несколько раз поцеловал протянутую ему руку. Потом, повернувшись, пошел прочь, странно махая руками и пощелкивая пальцами, и фалдочки его плотно застегнутой визитки висели точно опущенные крылья.

Мимоза

Пасха была поздняя, а весна, как всегда в Петербурге, ранняя, с каким-то предчувствием счастья во всем — в ласковом ветре, в запахе березовых почек, в чудесном теплом дожде… Мария Николаевна, женщина-врач, которую ее сослуживцы по больнице называли «мимозой», «не тронь меня» и просто недотрогой, стояла перед зеркальным шкафом в белом бальном платье с большим декольте и вкалывала себе в волосы красную розу. Ей было смешно, и она улыбалась. Два часа тому назад явился посыльный с коллективным письмом от трех ее товарищей — молодых врачей Рындзюнского, Дагаева и Соколова и с тремя букетами великолепнейших роз — красных, розовых и белых. Это были самые упорные из поклонников Марии Николаевны, и всех трех называли в шутку ее женихами. Ее холодность и неприступность объединила их какой-то немного юмористической дружбой. Вот и в сегодняшнем письме они подписались так: «Несчастные, отвергнутые вами будущие самоубийцы». Они заедут за ней на автомобиле, чтобы сначала покататься по городу, посмотреть иллюминацию, факелы на Исаакиевском соборе, толпу, может быть, постоять где-нибудь в церкви, а потом, по старому обычаю, разговеться всем вместе у главного врача.

Оба зеркальных окна были чуть-чуть открыты, с улицы веяло мягкой душистой свежестью и какой-то странной тишиной: еще нигде не звонили в колокола и даже шагов не было слышно. Как всегда, когда на Марии Николаевне было бальное платье или в комнате пахло цветами, она невольно вспомнила о том, что ее до сих пор никто ни разу не целовал. Как странно: ей уже 28 лет, она красива, у нее сильное и стройное тело, как у Дианы, а между тем она действительно настоящая недотрога. Кроме неизбежных объятий в танцах или зимой при сильном раскате санок где-нибудь на углу, она не позволяла прикасаться к своей талии ни одному мужчине. И чем дальше, тем была в этом отношении щепетильнее и строже.

Сильнее других пахли красные розы, и Мария Николаевна даже отставила их подальше на окно. Нравится ли ей кто-нибудь из этих трех чудаков? Сильно никто, а немножко, пожалуй, все. И сегодня будет ужасно весело: она будет бесить их, и в конце концов они перессорятся и с ней, и между собою. Конечно, все это ненадолго.

Отчего она, действительно, мимоза, действительно, недотрога? В зеркало ей улыбнулись ее алые, пожалуй, не совсем женственные, чересчур энергичные губы. Но глаза, шея и плечи вызвали в ней самой какой-то протест. «Какая я красивая, с какой стати!» — немного сердито подумала она.

В комнату постучали. Думая, что это прислуга, Мария Николаевна, не оборачиваясь к дверям, сказала: «Войдите». Вошедший кашлянул. Она обернулась и увидала одного из «будущих самоубийц» — доктора Соколова.

— Здравствуйте, божество, — неестественно озабоченным голосом говорил он, делая к ней несколько больших шагов, — я не удержался и приехал раньше моих соперников на целый час. Руки, конечно, не дадите поцеловать?.. Боже мой, какая вы сегодня… даже страшно смотреть! — Он шутливо прошелся вокруг нее, потом отступил. — Да, знаете, ничего не поделаешь, думал, что как-нибудь удержусь на сегодня от признаний, но совершенно невозможно. Влюблен, опять влюблен!

— Скучно, коллега, — спокойно улыбаясь, сказала Мария Николаевна, — скучно и старо.

— Это мне нравится! — воскликнул доктор Соколов уже другим, менее шутовским тоном. — Старо! Конечно, старо, когда тянется уже столько лет, когда слово «люблю» сделалось по отношению к вам чем-то вроде «здравствуйте» и «прощайте». Милая, люблю, люблю пламенно, страстно и уже теряю терпение, уже отказываюсь переносить пытку. Ну, подумайте, что вы делаете со мной. Я знаю, что вы никого не любите, что я вам не противен, что никто и ничто не мешает вам сделаться моей женой, ну, за чем же дело стало? Да отвечайте же!

— Во-первых, оставьте мои руки, во-вторых, сядьте и замолчите. Я, кажется, просила вас не возобновлять этого разговора.

В голосе Марии Николаевны не было строгости, слишком привычная, почти механическая нотка слышалась в нем, но доктор Соколов как будто немного отрезвился и сел. Она смотрела на него, стоя у окна как раз над его букетом, и старалась сдержать смех: вид у доктора был нахохленный, злой.

— Вы уж меня извините, — сказал он, помолчав, — но я все-таки буду говорить о вас и по поводу вас. Черт знает что! Хоть бы вас какая-нибудь муха укусила. «Во-первых, оставьте руки!» Нет, это же невозможно! — воскликнул он и опять встал. — Это, наконец, противоестественно. Опять весна, расцвет, воскресение, Пасха, ликующая природа, ликующая толпа, а наша мимозочка: «Оставьте руки!..» Послушайте, я как врач запрещаю вам это.

— А я как врач отказываюсь вам повиноваться.

— Навсегда?

— Навсегда.

— Это ложь! — воскликнул Соколов, уже выйдя из себя. — Наступит час, когда ваша твердыня дрогнет. Клянусь вам!.. Черт знает… Вам снятся когда-нибудь сны?

— Очень редко, я устаю за работой и страшно крепко сплю.

— Гм… за работой… Удивляюсь. Как же другие не устают…

Она ничего не ответила и по-прежнему старалась не засмеяться, видя его беспомощные попытки найти настоящие, убедительные слова. Кроме того, ей немного льстило, что этот большой, сильный, красивый мужчина, талантливый врач, бесстрашный хирург, бегает по комнате, как мальчишка, и уже свернул себе на сторону галстук.

— А знаете, — сказал он, останавливаясь от нее в двух шагах и пристально глядя на ее декольте, — вас Бог накажет. Он наградил вас этакими… этакой… вот этой самой красотой, а в конце концов рассердится и нашлет на вас черную оспу… Да-с. Или еще хуже: влюбит в какого-нибудь Печорина, а тот на вас и не посмотрит.

— Да успокойтесь вы, Иван Модестович, — сказала Мария Николаевна ласково, — мне вас становится искренно жаль.

— Меня жалеть нечего, себя пожалейте… Да и не хочу я вам верить.

Он вдруг напряженно задумался, постоял, глядя себе в ноги, медленно прошелся до дивана и сел. Сидел он минут пять. Мария Николаевна почти машинально нюхала присланные им красные розы и слегка пожимала от прохлады обнаженными плечами. Доктор Соколов, в его серьезной, задумчивой позе, с высоким лбом и красивой большой бородой, напомнил ей почему-то известную картину «У постели больного», и она подумала: а не выйти ли ей, в самом деле, за него замуж? Но тотчас же ей представилось все, что называется браком, и она чуть не крикнула: «Ни за что».

— А я придумал, — поднимая голову, спокойно сказал доктор, — ведь вас, оказывается, можно поцеловать. И вы будете отвечать на поцелуи. Вот вам и мимоза, и недотрога…

— Что такое? — удивленно крикнула Мария Николаевна.

— Очень просто, — продолжал он, — я решил раз навсегда теоретически, понимаете, теоретически разрешить этот вопрос и придумал для вас ловушку. Некий совершенно возможный жизненный случай. И сейчас вам его изображу.