— Я сама, — подошла мадам Элиза к сидящей на табурете Аннет, отпуская девушку вон из комнаты, стала аккуратно разворачивать папильотки. — Что за причина дурного настроения ныне? Тебе не по нраву платье? Очаровательное, я убеждена в том. Дивная и тонкая работа.

— Аннет в волнении от предстоящего вечера, — улыбнулась матери Полин, глядя на ту в зеркало. — А Катиш не желает говорить мне, от чего такой переполох вдруг случился.

— Катиш и не ведает о том! — резко ответила Аннет, дернув головой от злости, внезапно вспыхнувшей в душе. — Что толку пытать ее? И потом — я вовсе не в волнении! Отнюдь!

— У тебя глаза потемнели, ma chere, отсюда видать. Верный признак, — кивнула Полин рыжеватыми кудряшками, которые в отличие от Аннет ей были даны от природы, и та показала вдруг ей в отражение кончик языка, за что и получила очередное строгое: «Mademoiselle Annett!» от мадам Элизы.

— К мадам графине прибыл гость, — вдруг подала голос Катиш, и Полин удивленно уставилась на нее, совсем не ожидая, что та примкнет к беседе. Обычно кузина Аннет молча присутствовала в их девичьем трио, только слушала и почти не говорила. — Ротмистр Кавалергардского полка Ея Величества.

Мадам Элиза тут же подняла голову и взглянула в зеркало на Анну, что невольно заалела щеками при таком пытливом взгляде, сцепила пальцы в замок, пытаясь не выдать легкую дрожь тех. Это от злости, уверяла она себя. Я зла на этого дурно воспитанного кавалергарда и только! Как он посмел! Как он только мог! Надо было позволить гневу поручика Бранова пылать и далее, зря она погасила едва начавшийся огонь своими улыбками и милой болтовней.

— Кавалергард! — вдруг воскликнула Полин, подскакивая на постели мигом. — Mon Dieu! [33] Он хорош собой? Каков он?

— Mademoiselle Pollin! — последовало одергивание подобного поведения девушки со стороны матери, но разве можно было образумить ее, державшую обожаемую Аннет за образчик?

Мадам Элизе было больно признавать свои ошибки, но она воспитала «маленьких избалованных чудовищ», как она нередко называла Аннет и Полин в разговоре с Михаилом Львовичем. И, кстати, немалая доля вины за это лежит и на самом хозяине, не только на ней, пытавшейся держать девочек в строгих рамках.

Мать Анны умерла, когда той едва сровнялось три года от рождения, вот и пытался Шепелев возместить эту потерю, что случилась тогда, дать своим дочери и сыну всю любовь, которую те должны были бы получить от обоих родителей. Петр смутно, но помнил ласку матери, а вот Анна была того лишена. Оттого девочка почти с рождения не знала ни в чем отказа, росла с убежденностью, что весь мир вертится вкруг нее и только. Вот и выросла к девятнадцати годам изумительно красивой, но такой своенравной, что даже сам Михаил Львович порой стенал от демонстрации ее характера.

А после того ужасного года в Москве стало только хуже, с грустью подумала мадам Элиза, с трудом сдерживая желание, чтобы не склониться к этой русоволосой головке и не коснуться губами мелких кудряшек, которые позднее лягут в высокий узел на затылке. Бедная моя девочка Аннет! Кто же ведал, что люди порой могут быть так жестоки!

— О, он так красив! — проговорила в то время Катенька, как обычно краснея лбом и щеками. — Il est admirable! [34]

— Ничего дивного и нет! — заметила Анна от зеркала. — Обычное лицо. Не дурное, не рябое, но и не красивое. Да еще и меченное к тому же. Прямо вот тут, под левым глазом, — невольно поднесла руку, чтобы показать, где у гостя соседнего имения расположен шрам, но поймав очередной пристальный взгляд мадам Элизы, опустила руку на колени.

Отчего та так глядит на нее? И вовсе нет того, что ей подумалось, едва не фыркнула Анна. Она поджала губы, вспоминая тот холодный взгляд, которым наградил ее в церкви тот офицер. Холодное равнодушие в ответ на ее взор — что может быть хуже? Словно, о ней можно сказать, что кроме доброго сердца у нее и нет ничего! [35] И после, возле церкви… Она ждала, что он найдет возможность представиться ей, как это было с гусаром Брановым, несколько седмиц назад. Нет же, даже не взглянул в ее сторону! И Анна тогда вдруг почувствовала себя снова в той бальной зале в Москве… холод, пренебрежение, равнодушие…

Как и эта графиня Завьялова напоминала ей былое своим снисходительным видом и светской холодностью, эта их соседка по землям, что сменила столицу на местный уезд, вдруг поселившись более года назад в пустующем до того имении. О том почти три месяца гудел весь уезд, из дома в дом передавая рассказы о том, как ведет себя графиня на местных вечерах, что носит, какова ее маленькая курносая воспитанница. Обсуждались даже собачки графини — французские болонки в бархатных жакетиках, которых та брала порой с собой на прогулки или в визиты. С графини вдруг взяли моду местные дамы в летах носить, выписав из столицы при первой же оказии, береты с перьями на раутах и балах или тюрбаны по особым случаям, коим являлись посещения домашнего театра господина Шепелева или балы, которые он давал с размахом, как представитель дворянства. Как и этот, по случаю Рождества Христова праздник, что каждый год устраивался в их доме — сперва бал в большой бальной зале на втором этаже с расписными потолками и зеркальными стенами, в которых отражаются сотни свечных огоньков, а после ужин на пять десятков персон, не меньше.

И как это бывало обычно, царицей признанной на этом бале и на других, что последуют за ним в наступающем 1812 году, будет она, Аннет! Как в целом по уезду. Разве есть в этих местах девица интереснее ее? Разве есть та, что может себе позволить то многое, что прощается ей как самой красивой, самой богатой и самой знатной? Ну, из молодых особ, поправила себя Анна, облизывая губы, стоя перед зеркалом, чтобы те призывно заблестели в свете свечей. С приездом в Святогорское графини ныне она была самой знатной из дворянства уезда. Были еще Голицыны, но они не жили здесь, предпочитая столицу этим местам.

Анна снова оглядела себя в зеркале пристально, стараясь подметить любую неверную деталь в туалете или выбившийся локон из прически. Но нет, все было так, как она и желала. Платье из белого газа, расшитое стеклярусом по круглому вороту, чуть открывающему хрупкие плечики и немного груди, с короткими рукавами-фонариками. Длинные атласные перчатки, красиво облегающие тонкие руки почти до самых рукавов. Белые ленты в волосах, крест-накрест переплетенные и удерживающие модную прическу a la grec [36], которую она подглядела в журнале давеча и которую едва сотворили из ее непослушных прямых волос, туго скрученных ныне в мелкие кудри, благодаря papillotes [37].

И отчего только ее считают красивой, склонила Анна игриво голову вбок. Сама же она думала о себе совсем иначе. Ей не нравились ее глаза — таков разрез их был, будто она чему-то удивлена была. Ей не нравился цвет ее волос — «мышастый», как называла она его. Хорошо было бы иметь, как у Петруши, льняные волосы или как у папеньки — чуть рыжеватые, а не эти блеклые, едва ли не серые.

Анна взяла со столика у зеркала белое пушистое перо и приложила к волосам, словно плерез [38], покрутила головой, любуясь открытой линией шеи, что так выделялась на белизне пера. Как жаль, что ей нельзя носить ни плерезов, ни камней богатых в украшениях, ни ярких цветов в платье! Ей казалось, что тогда бы она точно была такой красивой, что понравилась бы сама себе в отражении. Хотя, она улыбнулась своему отражению одной из своих особых улыбок, может, она и верно хороша?

— De toute beauté, ma chere! [39] — раздался в тишине ее спальни мужской голос, и Анна невольно взвизгнула от неожиданности и мимолетного испуга. В ответ раздался довольный смех брата, в объятия которого Анна с размаху влетела, резко развернувшись от зеркала. Тот легко оторвал ее от пола и закружил по комнате.

— Петруша! Милый Петруша! — воскликнула она, когда брат поставил ее после на ноги и коснулся губами ее ладоней, обтянутых атласом. Анна в ответ ласково поцеловала его в льняные кудри надо лбом. — Когда приехал? Милый мой, я уж думала — Рождество без тебя пройдет. Все нет и нет тебя. Папенька трижды на станцию сани посылал, а те пустые возвращались. Я едва в уныние не впала душой, оттого что нет тебя.

— Вот он я, ma chere! — Петр сжал легко хрупкое плечико Анны, а потом взял ее ладонь, покрутил словно в туре мазурки вкруг себя. — Дай поглядеть на тебя, чаровница моя! Все ж столько месяцев розно. Хороша, ох, хороша! В мазурке позволишь повести тебя?

— Comme toujours, mon cher [40], - улыбнулась ему сестра ласково, чувствуя, как быстро бьется сердце в груди от волнения этой встречи.

Она слепо обожала брата. Была его тенью с малых лет, везде следовала за ним хвостом. Когда пришла тому пора уезжать в пансион на обучение, едва Петру минуло пятнадцать годков, она убежала из дома тайком вслед за коляской, что увозила брата. Ее насилу отыскали под вечер — заплаканную, в перепачканном платье и с грязным лицом и руками.

— Моя милая, шестилетних девочек не берут в пансионы, — убеждал в тот вечер ее отец, качая на руках. — Они чересчур малы для того и ростом, и по годам. Да и потом — оставишь ли, Аннет, своего папеньку одного? Папенька будет слезки лить каждый Божий день без своей Анечки! Пусть Анечка пожалеет папеньку, пусть пожалеет его сердечко!

И она тогда целовала папеньку в щеки и в лоб, приговаривая, что никогда не оставит своего папеньку, никогда не оставит Петрушу любимого. Отец тогда пообещал ей, что брат будет часто приезжать из пансиона, что так же не оставит их одних.

— Но после, Анечка, когда Петруша из пансиона выйдет, ему надобно будет на службу идти к императору нашему. То есть долг его перед Отечеством нашим, перед государем, — и снова стал утешать дочь, залившуюся тут же слезами. — Ну, что ты, мое сердечко! Не плачь, моя хорошая. Я его пристрою в Москве на службу, а потом уж и мы приедем в город сей. Тогда снова будем все вместе — ты, я и Петруша наш.