Вдохновение для своих моделей я черпала в Версале и Париже. Шляпки рождались в моем воображении, в них проявлялись мои склонности и настроение. Я думаю, что мода именно такова, она выражает дух эпохи, поскольку витает в воздухе времени. Моду подсказывают нам ветер и жизнь.

Моя слава набирала обороты. Моя родная улица Сен-Оноре возбудила интерес даже у изысканной Европы. Все стремились одеваться там же, где будущая королева Франции. Ее стали считать красавицей, а меня — владелицей несметных богатств. Количество заказов неуклонно росло, мне пришлось увеличить количество персонала. Но настоящие события начались весной следующего, 1774 года. Эта дата навсегда останется в памяти благодаря великим переменам, которые ей предшествовали.

Глава 7

Приятные результаты медленного восхождения, которое я начала, не отдавая себе в том отчета по-настоящему, становились все более очевидными.

Мне было двадцать семь лет. Жизнь шла своим чередом, ее ритм все нарастал. Мой разум с присущей ему горячностью решал возникающие проблемы, а сердце, грустное и смирное, склонялось к Белльману. Мою жизнь по-прежнему направляли два ярких огонька — ремесло и торговля. Я стала задаваться вопросом: каково же на самом деле мое душевное состояние, не теряю ли я время зря?


Помню, как однажды я, направляясь из магазина домой, вошла туда через заднюю дверь, тайком, чтобы удивить Белльмана-Ноеля. Я не хотела, чтобы мои сердечные тайны были известны обществу и чтобы над нами смеялись. Девушки обращались ко мне очень уважительно. Но я догадывалась, что они говорят обо мне за моей спиной. Стая маленьких самок, — будь они ваши подчиненные или должницы, — всегда отличается жестокостью и беспощадностью. И страшны они не столько своей озлобленностью, сколько своей многочисленностью. Так было и в Париже, и в Версале, и моя небольшая свита оказалась не менее безжалостна, чем свита наследницы.

Мои любовные дела были похожи на мутную воду. Судьба вернула мне моего мушкетера, и я все еще верила, что люблю его. Я долгое время путала любовь с привязанностью и привычкой.

Я, однако, верила, что Белльман-Ноель любит меня, пусть на свой манер, и что я его тоже люблю, как решивший утопиться любит море. Я была слишком прозорлива, чтобы обманывать саму себя, и слишком занята, чтобы быть несчастной. «Великий Могол» стал моим лекарством, он опьянял меня лучше самого дорогого вина. Моей единственной радостью оставалась работа, и все больше места в моей жизни стал занимать Версаль.

Но я смутно надеялась, я ждала. Чего или кого, я не знала.


Начало нового года ознаменовалось беспокойством в душах, толками и пересудами. На улице, в магазинах — повсюду говорили о предзнаменованиях, о «знаках», которые, оказывается, были очевидны всем, кроме меня. Наша эпоха порой становилась очень суеверной…

Большинство моих девушек, не таясь, каждую неделю посещали двух пророков. Парижане любили ходить к Анне-Марии Ленорман[43], модистке, которая читала будущее по картам таро.

— Пойдем со мной, посмотришь на нее, — настаивала Аделаида.

Все это колдовство немного раздражало меня, и я не скрывала этого.

— Роза! Ты скучна, как капуцин, — вздохнула Аде. — Пойду тогда с Сагедье.


В Париже и Версале все еще продолжали наблюдать удивительные знаки. Даже стареющий король насчитал их сотни. Жанна дю Барри тайком докладывала мне об этом. Она утверждала, будто Людовик XV почуял смерть и трепещет от страха.

«Он ощутил на своем лице жгучее дыхание дьявола», — с серьезной миной рассказывала старая маркиза, одна из моих клиенток. На обеднях она, раскрыв рот, жадно внимала своему проповеднику, который уже не стыдился открыто утверждать, что врата ада скоро раскроются и поглотят старого распутного короля.

Говорили, будто картины с изображением Людовика XV стали вести себя крайне неспокойно: вися на стенах, они буквально пускались в пляс. За исключением меня (я этому никогда не верила и сейчас не верю), все считали, что и наследница получит «знак». Между прочим, в одном из залов дворца изображение ее дедушки слетело с крюка, чтобы разбиться вдребезги у ее ног. Итак, предчувствия подтвердились фактами. Великое событие должно было произойти весной.

Париж и Версаль тонули под мелким настойчивым дождем. Небо, казалось, было сердито на нас, и я не помню ни одного дня того сезона, чтобы не шел дождь. Несмотря на всю аккуратность, подолы наших юбок можно было выжимать, и за нами тянулся отвратительный мокрый след. Мостовые стали сплошь покрыты жидкой грязью.

После дождя мне на память неизменно приходят Жанна и ее дом в местечке Лувесьен.

Этот год оказался важным для нас всех, а для нее особенно. Должны были начаться преследования придворных шлюх. Кончина короля перекрывала Жанне доступ ко двору. Даже при старике Луи она уже чувствовала себя как загнанный зверь. Один день любовники были в Версале, другой — в ля Мюет. Из Бельвю они ехали в Шуази, из Шуази в Сен-Юбер. Вскоре король оказался в Трианоне, но в дурной компании, страшно разбитый и мучимый головными болями, которые не способен был притупить даже опиум. Его поразила оспа, и в мае он скончался.

Толпа была ужасна. Чего только ни выкрикивали люди, провожая прах короля! Я до сих пор слышу их брань, их отвратительные песни и этот грязный припев о жуликах и шлюхах:

…Карьера Луи сложилась удачно,

И скучной жизни пришел конец.

Бойтесь, воры, бегите, шлюхи,

Покинул вас ваш отец…

Король умер, да здравствует король! Позор шлюхам! Жанна приготовилась к изгнанию.

Я вижу ее прекрасное лицо, будто предназначенное для кисти мастера. Чудесные большие голубые глаза, окаймленные густыми длинными ресницами. Свежая кожа, восхитительные зубы, губы, всегда сложенные в очаровательнейшую улыбку. Я часто приносила свои коробки в красивый дом дю Барри. Тайком. Мадам Антуанетта, «рыжуля», как называла ее Жанна, не должна была из-за этого страдать.

Я помню и ее Лувесьен. Квадратный домик, в двух лье от Версаля, в лесной деревушке на Сене. Мысленно я иногда захожу в этот дом. Проскальзываю в вестибюль, пол которого был выложен белым и черным камнем и напоминал шахматную доску, проникаю в большую столовую, туда, где висел портрет ее любовника. Наконец, захожу в зал овальной формы, весь в зеркалах, в которых отражались травы и цветы, изображенные на потолке. Именно в этом зале мы часто встречались.

По стенам были развешаны картины знаменитых мастеров, которые я полюбила и научилась различать за время своих посещений.

— Какой из этих рисунков вам больше нравится? — спрашивала Жанна.

Я никогда не решалась ответить ей. Если мне не удавалось сдержать восторженный возглас перед одной из картин, Жанна тотчас ее мне дарила. Она не колеблясь снимала со стены и рамку, если та мне нравилась. Сказать по правде, у меня был любимый холст. Он назывался, кажется, «Ребенок и собака»[44].

Я ведь всегда любила детей и собак.

Эта картина, несомненно, представляла собой огромную ценность. Она принадлежит кисти господина Греза, которому в изображении детства нет равных. На холсте запечатлена старая собака слегка грозного вида и малышка с глубоким взглядом. Глаза женщины, великолепные в глазах маленькой девочки — взгляд и глаза Жанны, только не такие синие.

Что ни говори, а дю Барри, родом из бедной семьи, обладала врожденным чувством прекрасного. Именно прекрасного, а не красивого. Прекрасное истинно, а красота искусственна; Жанна интуитивно чувствовала разницу. Достаточно было взглянуть на ее украшения, столовое серебро, на сервиз из севрского фарфора[45] небесно-голубого цвета… Говорили, что, повалявшись в королевских шелках, дю Барри приобрела вкус. Да будет известно этим болтунам, что некоторым вещам невозможно научиться.

У Жанны все было изящно. Изящно и немного пошло. Все-таки этого нельзя было не заметить.

Пышные ягодицы, бедра, грудь, дешевые кричащие торшеры, целая армия сатиров, вакханок. Воздух был словно сжат. Все в дю Барри выдавало искусную куртизанку, говорили ее враги. Они не говорили только того, что ей не нужны были все эти уловки, чтобы свести с ума самого хладнокровного Кавалера. Для Жанны нравиться было — как дышать.

Иногда в памяти всплывают весьма забавные эпизоды… Странно, в голове вертятся два коротких слова. Те самые, что были написаны на потолке ее салона красивыми буквами с наклоном: «ruris amor». На латыни! Для меня этот язык не более понятен, чем китайский. Потолок обращал на себя мое внимание во время каждого моего визита, особенно в тот день, когда Жанна объявила мне, что там написано: «любовь к деревне». Ведь весь ее павильон был посвящен любви, подчеркнула дю Барри. Мы над этим долго смеялись. Она не могла похвастаться своим происхождением, равно как и целомудрием, я тоже была без рода без племени, что в их стране[46] считалось преступлением. Это обстоятельство еще больше сближало нас. Хоть мы и без того были очень близки.

Я ценила эту женщину прежде всего за ее доброту и искренность, за легкомыслие и веселый нрав. С ней можно было говорить обо всем и смеяться от души. Жанна утверждала, что мой талант — это мода, а ее — любовь. Еще она говорила, что двору неведомы такие достоинства, и поэтому мы — особенные.

Я любила безупречный вкус дю Барри к материалам. Все было в цветах, ее диваны и портьеры напоминали настоящий сад. Я помню этот дамаст[47], гургуран[48]… И розы! Они были повсюду.

Многие ткани появились здесь благодаря «Барбье Тетар», магазинчику, который был мне дорог и которому я с удовольствием составила протекцию. Барбье… эта ведь была моя добрая Виктория! Моя первая хозяйка, модистка из Аббевиля! Она переехала в Париж и вышла замуж за Исаака Тетара, торговца тканями.

Я приблизилась к самым выдающимся людям того века, одевала их, и, угадывая их предпочтения, выбирала либо яркие, либо пастельные тона, мягкие или грубые ткани. Я знаю, что, рассказывая весь этот вздор, выставляю себя в смешном свете, но ведь прошло уже столько времени с тех пор, как всего этого больше не делают… Добавлю только, что Жанна любила исключительно нежные тона. Как королева. Особенно ей нравились цвета белый и жемчужно-серый, а из материалов она предпочитала замшу и самые мягкие ткани.