- Я не знала, что ему сказать, - проговорила я. - Это было ужасно. Он плакал. Джайлс плакал.

Я снова вспомнила звук его голоса, прорывающийся ко мне сквозь помехи на линии, его рыдания, затрудненное дыхание, его безуспешные попытки совладать с собой и вдруг ясно представила, что все еще стою в кабинете управляющего, крепко сжимая трубку, и вижу перед собой не то, как Джайлс сидит где-нибудь в кресле у себя дома, скажем, в кабинете, а Джайлса в наряде арабского шейха, в развевающихся белых материях и в некоем подобии тюрбана из белой скатерти - таким он был в ту кошмарную ночь на маскараде в Мэндерли. Я представила себе, как слезы бегут ручьями по его щекам, оставляя длинные следы на коричневом макияже, над которым он столь добросовестно тогда потрудился...

Я хотела бы сейчас не думать так много об этом, хотела бы, чтобы время все это изгладило из моей памяти, но почему-то вижу все еще отчетливее, и не в моей власти сдержать наплыв воспоминаний, они являются сами по себе и в самое неожиданное время.

В открытое окно задувал холодный ветер.

Наконец Максим сказал:

- Бедняжка Беатрис, - И затем, через несколько мгновений, снова повторил: - Бедняжка Беатрис, - но произнес это каким-то бесстрастным, безжизненным тоном, словно вообще не испытывал к ней никаких чувств. Хотя я знала, что это не так. Беатрис, которая была старше его на три с лишним года и очень от него отличалась, была тем человеком, которого он любил даже тогда, когда никто другой не мог пробудить в нем какое-либо чувство. Когда детство ушло, они бывали вместе редко, однако Беатрис поддерживала его, безоговорочно становилась на его сторону, любила его по-настоящему преданно, несмотря на ее внешнюю грубоватость и неласковость, и Максим, также несмотря на кажущуюся нетерпимость и безапелляционность по отношению к ней, любил ее, опирался на нее и в душе бывал часто ей благодарен.

Я в волнении ходила по комнате, выдвигая ящики гардероба и заглядывая в них, думая о том, что нужно паковать вещи, хотя и не имея сил сосредоточиться, - слишком я была усталая и возбужденная, чтобы лечь спать и заснуть.

Наконец Максим закрыл окно и повернулся ко мне.

Я сказала:

- Сейчас уже слишком поздно, чтобы заниматься билетами, хотя надо бы с этим поторопиться. Мы даже не знаем, когда похороны, я не спросила. Очень глупо с моей стороны. Постараюсь позвонить Джайлсу завтра.

В моей голове роилось множество мыслей, вопросов и даже планов. Я посмотрела на Максима.

- Максим?

На его лице были написаны страх и неверие.

- Максим, конечно же, мы должны ехать. Ты наверняка это понимаешь. Как мы можем не приехать на похороны Беатрис?

Он был бледен как полотно, губы помертвели.

- Ты поезжай. Я не могу.

- Максим, ты должен.

Я подошла к окну, взяла его за руку, и мы прильнули друг к другу, именно в этот момент к нам пришло понимание того ужасного, что должно произойти. Мы когда-то заявили, что никогда не вернемся назад, - и вот сейчас должны вернуться. Что еще могло бы заставить нас это сделать? Мы не осмеливались заговорить о том, что все это означает, заговорить о грандиозности того, что должно с нами произойти; ничего, совершенно ничего не было сказано.

В конце концов мы легли спать, но оба не спали, и я знала, что не сможем заснуть. Мы слышали, как часы на городской башне били два, три, четыре часа.

Мы сбежали из Англии более десяти лет назад, и начало нашего бегства приходится на ночь пожара. Максим просто-напросто развернул машину и направил ее прочь от горящего Мэндерли, чтобы решительно порвать с прошлым и его призраками. Мы почти ничего с собой не взяли, у нас не было планов, мы не оставили никаких объяснений, хотя в конце концов прислали свой адрес. Я написала письмо Беатрис, после чего мы получили официальное письмо и юридические документы от Фрэнка Кроли из Лондона. Максим даже толком не читал их; едва взглянув на бумаги, он нацарапал свою подпись и сразу же отдал их мне, словно они тоже полыхали огнем. Я занималась всеми документами, которые иногда доходили до нас, в течение последующего года или чуть дольше, и это было время хрупкого покоя, пока начавшаяся война не заставила нас искать нового пристанища, а затем сменить и его, и вот наконец после войны мы приехали в эту страну, затем на этот курорт на озере, где снова обрели душевное равновесие, устроились, вернулись к нашему привычному, размеренному образу жизни, общаясь лишь друг с другом, не желая ни с кем вступать в контакты; и если с некоторых пор, как вспоминается мне теперь, я стала ощущать некое беспокойство, некое набежавшее облачко величиной с ладонь, я об этом не говорила Максиму и скорее отрезала бы себе язык, нежели сделала это.

В ту ночь я не могла спать не только из-за перевозбуждения, но и потому, что боялась кошмаров, боялась того, что во сне явятся ко мне те образы и лица, которые хотелось забыть навсегда. Однако вопреки моим страхам, когда я перед самой зарей впала в дрему, образы, представшие перед моими глазами, были спокойными и безмятежными, они оказались из тех мест, которые мы вместе посещали и любили: мне снилась голубая гладь Средиземноморья, лагуна в Венеции со шпилями соборов в жемчужном утреннем тумане, так что, проснувшись, я почувствовала себя спокойной и отдохнувшей и некоторое время молча лежала в темноте рядом с Максимом, желая, чтобы ему передалось мое настроение.

И еще сон принес мне странное возбуждение и радость. Тогда мне было стыдно за это. Сейчас я отношусь к этому совершенно спокойно.

Беатрис умерла. Мне было искренне жаль ее. Я любила ее и думаю, она так же любила меня. Через какое-то время, я знала, я буду плакать и тосковать по ней, испытывать боль и душевные страдания. И наверняка стану свидетельницей мучений Максима - не только по причине смерти Беатрис, но и потому, что это пролог к переменам.

Мы должны вернуться. И, находясь в номере гостиницы на берегу озера, я разрешила себе тайком, с сознанием своей вины, отдаться удивительным, радостным предчувствиям, хотя и смешанным с ужасом, ибо я не могла представить себе, как там все обернется, а самое главное - как переживет все это Максим и какие муки причинит ему наше возвращение.

Утром стало ясно, что перенести все это Максиму будет очень тяжело, однако он сразу же прибегнул к старому проверенному способу, отключаясь от многих вещей, скрывая свои муки за бесстрастной маской, действуя и двигаясь, как автомат, - способу, которым он овладел давно. Он почти ничего не говорил, если не считать обыденных банальных фраз, и, молчаливый, бледный, самоуглубленный, стоял у окна либо на балконе и смотрел в сад.

Организацией поездки я занималась сама, звонила, давала телеграммы, заказывала билеты, изучала расписание поездов, паковала, как обычно, вещи свои и Максима, а потом, стоя перед рядами висевшей в гардеробе одежды, вдруг почувствовала, что ко мне возвращается прежнее чувство неполноценности. Ибо я так и не стала шикарной, элегантной женщиной. Я не слишком утруждала себя шитьем и покупкой нарядов, хотя, видит Бог, у меня было для этого достаточно времени. Я перестала быть неловкой, плохо одетой девушкой, превратившись в неинтересно одетую замужнюю женщину, и, глядя сейчас на свои наряды, поняла, что это одежда женщины уже вполне зрелых лет, избегающей ярких тонов, и мне пришло в голову, что я никогда не была молодой, никогда игривой и веселой, тем более - молодой и изысканно одетой. Вначале это объяснялось незнанием и бедностью, позже - благоговейным трепетом перед моим новым образом жизни и положением, и, чувствуя тень Ребекки, оставшейся красивой и после смерти, блистающей безупречными, экстравагантными нарядами, я предпочла для себя безопасные, неинтересные вещи, не осмеливаясь на эксперименты. К тому же экспериментов не хотел Максим, он женился на мне не вопреки, а именно потому, что я была невзрачно одета. Все это вошло составной частью в мой образ наивной, простодушной и немногословной личности.

Итак, я сняла с вешалок сшитые у портного одноцветные кремовые блузки, серые и бежевые юбки, темные шерстяные жакеты, достала скромные, без украшений туфли и аккуратно их упаковала, мучаясь вопросом, насколько сейчас холодно или тепло в Англии и боясь спросить об этом Максима, понимая, что он полностью отключился от нынешней повседневности. Так или иначе все было проделано быстро, остальные наши вещи были заперты в гардеробах и ящиках. Конечно же, мы вернемся, хотя я и не знала, когда именно. Я спустилась к хозяину гостиницы сообщить, что мы сохраняем за собой комнату. Он сделал попытку взять с нас дополнительный залог, я готова была с ним согласиться, полагая, что это обычная практика и что это справедливо. Но когда об этом узнал Макс, он вдруг словно очнулся, подобно собаке, которая спала и которую неожиданно разбудили, и проявил характер, набросившись на хозяина, как некогда в прежние времена, и заявил, что мы не намерены платить больше, чем положено обычно, и что он должен поверить нашему слову, что мы вернемся.

- У него никаких шансов сдать комнату кому-то еще в конце сезона, и он это прекрасно понимает. Город с каждым днем мрачнеет. Он должен быть доволен, что мы остаемся в его гостинице. Существует множество других.

Я закусила губу, не желая встречаться взглядом с хозяином, пока он наблюдал за тем, как мы садились в такси. Однако на этом всплеск активности Максима угас, и остаток нашего путешествия, весь день, всю ночь и весь следующий день, он был погружен в свои мысли, в основном молчал, хотя был нежен со мной и словно ребенок принимал предлагаемую ему еду.

- Все будет в порядке. - Я повторяла ему это два или три раза. Максим, поверь, все будет не так плохо, как ты ожидаешь.

Он еле заметно улыбнулся и стал смотреть в окно на бесконечные серые равнины Европы. Здесь не было осеннего солнца, не было удивительного рассеянного света, здесь были только дожди, раскисшие поля, голые деревья, серые скученные деревеньки и унылые небольшие города.