— Миражем! — смеясь договорил Рейнгард. — Опять ты принялся за старую проповедь. Но разве я могу изменить тут что-нибудь? Это — мой рок! Только раньше я верил, что могу достичь воплощения своей мечты в действительности; это время миновало, теперь я знаю, что моя прекрасная фата-моргана никогда не спускается на землю. Но все-таки я не могу отказаться от нее. Может быть, я заключу ее в свои объятья перед смертью. Только в одном ты ошибаешься; я умею любить, и притом то, что близко и реально, но только одного человека на свете я любил неизменно и без разочарования — это тебя, Лотарь! Ты один не обманывал меня и оставался всегда одним и тем же и в жизни, и в смерти… Да, да!.. Мы ведь с тобой часто смотрели в лицо смерти. Тем, кем ты был для меня и кем продолжаешь быть, не может быть ни одна женщина, никогда!

— Льстец! — проговорил Лотарь, но по его тону было слышно, как он тронут этим признанием.

— Бог свидетель, это не лесть! — горячо вырвалось у Рейнгарда. — Это сущая правда.

— Я знаю, мой мальчик! — тепло сказал Зоннек. — А что ты для меня — об этом я и говорить не стану. И все-таки нам надо приучаться обходиться друг без друга. Ты знаешь, какой ультиматум поставил мне Бертрам? Он тебе скажет…

— Да вот он и сам!

Действительно, дверь отворилась, и на пороге появился доктор.

— Извините, что я помешал вам, — произнес он, — но первые минуты свидания прошли, и мне тоже хочется приветствовать нашего африканца. Добро пожаловать, Эрвальд!

Рейнгард сердечно пожал его руку и спросил с некоторым удивлением:

— Откуда же вы узнали, что я здесь? Я ведь пробрался инкогнито.

— У нас никто не войдет и не выйдет инкогнито; этого не допустят мои мальчики. Цвет вашего лица выдал вас. Старший твердо заявил, что пришел африканский дядя, и его описание оказалось подходящим к вашей внешности. Еще раз добро пожаловать! Жена очень рада дорогому гостю, который некогда сыграл роль духа-покровителя в истории нашей любви и страданий.

— Не пощадив бедной Ульрики Мальнер, — засмеялся Эрвальд. — Я думаю, она так и не простила мне. Она еще жива?

— Здравствует и даже скоро явится сюда собственной персоной. Но как вы находите господина Зоннека? Не правда ли, очень поправился?

— Просто помолодел! Кронсбергские воды сделали чудо.

Губы Бертрама дрогнули от прежней веселой, насмешливой улыбки.

— Наши воды превосходны, это — установленный факт, но я сомневаюсь, чтобы они были повинны в этом «помолодении». На это найдутся другие причины… Ах, — перебил он сам себя, заметив, что Зоннек делает ему знаки, — он еще не знает? Так я не буду портить вам удовольствие.

— Чего я не знаю? — спросил ничего не подозревающий Рейнгард.

— Великой новости, которой от роду всего неделя. Вы были это время в дороге и еще не успели узнать ее. Однако я не стану забегать вперед. Да, господин Зоннек! Сегодня я еще до рассвета ездил в Бурггейм; за мной приходил Бастиан. У профессора опять был сильный припадок.

— Ему очень плохо? — озабоченно спросил Зоннек.

— Нет, в настоящую минуту опасность миновала. У Гельмрейха удивительно цепкая натура, и он всегда справляется с этими припадками. Что его положение безнадежно, я уже говорил вам, но он может протянуть до осени.

— Надо будет сходить в Бурггейм еще до полудня, — сказал Зоннек.

— Сходите, — поддержал его доктор, — вы единственный человек, который еще что-нибудь значит для него. Бедная Эльза, конечно, всю ночь не смыкала глаз. Вы помните ее, Эрвальд?

— Помню. Да вот она, моя маленькая неприятельница! — воскликнул Рейнгард, подходя к письменному столу и беря в руки стоявший на нем портрет. — Эта восьмилетняя барышня объявила мне войну не на жизнь, а на смерть из-за того, что я силой похитил у нее поцелуй, в котором она мне отказывала. Приближаться к маленькой капризнице, когда она бывала не в духе, было очень опасно.

Он говорил шутя, но в его голосе слышалась странная примесь раздражения. Зоннек подошел к нему и со счастливой улыбкой стал вместе с ним смотреть на портрет, который когда-то нарисовал карандашом в Каире, а позднее исполнил акварелью. Почти стыдливая робость, всегда овладевавшая этим пожилым человеком, когда речь заходила о его молоденькой невесте, и теперь заставила его умолчать о «великой новости». Присутствие Бертрама стесняло его; он хотел сообщить другу с глазу на глаз то, что было дорого его сердцу.

— Я писал тебе, что сделало воспитание Гельмрейха из живого, впечатлительного ребенка, — сказал он. — Несчастье, что девочка попала в руки озлобленному старику. У него не нашлось сочувствия к маленькому, светлому, как само солнце, существу, знавшему до тех пор лишь любовь и ласку и нуждавшемуся в свете и тепле для своего развития. Система воспитания деда была полна противоречий: с одной стороны, он сам учил внучку и дал ей образование, которое далеко превосходит обычный уровень, а с другой — буквально запряг ее в хозяйство.

— Из грубого эгоизма! — вмешался Бертрам. — Он думал о своих удобствах. Он видел, что от старухи Ценпы уже мало прока, и заставил ее приготовить себе преемницу из Эльзы; ему нужен был человек, который полдня читал бы ему вслух и писал под его диктовку, и ему было бы неудобно, если бы это делалось бессмысленно; поэтому-то он и напичкал девочку всякой премудростью. Знаю я этого старого эгоиста!

— Кажется, вы — не особенный поклонник профессора? — заметил Эрвальд.

— Не особенный, действительно, не особенный! Втайне мы с ним даже заклятые враги, и если я не отказываюсь лечить его, то единственно из-за Эльзы. Я не могу простить ему жестокости по отношению к девочке, к его собственной плоти и крови! Он не выносит ее как дочь ненавистного зятя. Когда я приехал сюда, женившись, девочка уже с полгода жила у деда, и борьба между ними была в полном разгаре; она отчаянно отбивалась от пресловутого «воспитания». Ее держали, как в тюрьме, она была лишена сверстников, ее наказывали самым безжалостным образом за малейшую шалость, за ребяческий каприз; когда же она заговаривала об отце или о Каире, старик приходил в неистовую ярость.

— Это было самое худшее, — заметил Лотарь.

— Скажите лучше, самое нелепое! Девочка страстно цеплялась за воспоминания об отце. Как она была счастлива, когда могла говорить о нем со мной или с моей женой! Она чахла от тоски. Наконец, Гельмрейх совершил геройский подвиг: сломил-таки упорство девятилетнего ребенка, но как он это сделал — надо было видеть. Это чуть не стоило жизни малютке.

Рейнгард вдруг поставил портрет и, отойдя к окну, повернулся спиной к комнате. Зоннек слушал с мрачным лицом.

— В одну зимнюю ночь Эльза в отчаянии убежала от «злого, злого дедушки» так далеко, как только могли унести ее ножки, и бежала, пока не свалилась в снег; ее нашли окоченелой, без признаков жизни. Следствием была тяжелая болезнь, и жалко было смотреть, как бедняжка в бреду плакала за отцом и протягивала к нему ручонки. Я думаю, тогда даже у профессора зашевелилась совесть. Я сказал ему прямо в лицо, что если мне не удастся спасти ребенка, то виноват в его смерти будет он, и этого он и до сегодня не может простить мне. Вы понимаете, что я не могу чувствовать особенного сострадания к старику, несмотря на то, что он болен. Девочка несколько недель была между жизнью и смертью, но наконец выздоровела. Ее сопротивление было сломлено, а память совершенно угасла; она едва помнила, что раньше жила в каком-то другом месте, в других условиях, даже воспоминание об отце изгладилось, и я остерегался будить его, потому что вместе с его исчезновением исчезла и болезненная тоска, а это было благо. В конце концов Эльза забыла все.

Наступило молчание. Зоннек был явно взволнован рассказом; Рейнгард продолжал стоять у окна, скрестив руки и не оборачиваясь. В это время в саду поднялся шум, по-видимому, веселого свойства: слышались радостные возгласы и громкие «ура».

Бертрам прислушался.

— Что там такое? Взбесились, что ли, мои мальчишки?

Он подошел к окну и тотчас выяснил причину шума; в саду стоял великан-негр с дорожными вещами в руках, сзади виднелся носильщик с чемоданом; мальчуганы обступили чернокожего и бурно выражали свое изумление и восторг.

— Это мой Ахмет с вещами, — сказал Эрвальд. — Будьте добры, покажите ему, куда идти; ведь я и сам еще не знаю, где мои комнаты.

— Здесь, рядом с комнатами господина Зоннека. Но я лучше сам спущусь вниз и наведу порядок.

Доктор ушел, и друзья остались одни. Зоннек был, очевидно, подавлен рассказом, Рейнгард тоже находился под тягостным впечатлением и, стараясь отвлечься от него, спросил:

— На какую это новость намекал Бертрам? Можно мне, наконец, узнать ее?

— Конечно! Я только хотел сказать тебе это наедине. Речь идет о моих планах на будущее. Из моих писем ты знаешь, что моя карьера в Африке закончена, даже если я выздоровею.

— Да, Лотарь. Какой это страшный удар для тебя! — сказал Рейнгард с участием. — Быть осужденным на праздность в лучшие годы жизни! Ты не вынесешь!

— Вынесу, пожалуй, легче, чем ты думаешь, — ответил Лотарь с многозначительной улыбкой. — Жизнь, которую я вел больше двадцати лет, даст мне пищу для деятельности; я собрал много ценного материала, много рисунков; все это надо привести в порядок, разработать; на это понадобятся целые годы. Кроме того… что ты скажешь, если я признаюсь тебе, что собираюсь устроить себе семейный очаг?

— Ты хочешь жениться? — воскликнул Эрвальд с радостным изумлением. — Ну, этому решению я от души рад, особенно теперь. У меня камнем лежала на душе мысль о том, как ты перенесешь такую радикальную перемену в образе жизни. Собственно говоря, ты всегда тосковал по родине и по любви, и то, что я считал оковами, в твоих глазах было высшим счастьем. Но ты никогда не связал бы себя без серьезной привязанности; неужели ты полюбил в таком возрасте?