Она спокойно рассказывала всю эту историю Гилу, потому что была уверена в нем, так же как была уверена, что он обязательно подхватит ее, если она потеряет сознание. Она знала, что он будет внимательно слушать, не делая выводов, не осуждая и не читая глупых нотаций.

Ей было удобно сидеть молча в темноте. Молчание и темнота стали ее вторым домом. Уже многие месяцы она выискивала места, где можно было молча сидеть в темноте, находясь в полном согласии с собственным я. Места, где можно спрятаться, где ее крики о помощи и стоны от боли никто не услышит, где охваченные ужасом или фальшиво соболезнующие лица не смогут ее достать.

Что-то внутри Гила вдруг захотело протянуть руку и прикоснуться к ней. Мягко, нежно, успокаивающе. Он почти что мог слышать дуновение ветра, как будто разделяющего Дори на женщину, сидящую сейчас рядом с ним, и ту, которой она была в ту самую ночь. Сейчас она снова закрылась, замкнулась в себе, не желая больше ни о чем говорить.

— По-моему, я слышал эту историю в новостях, — наконец сказал он, подыскивая слова и боясь дотронуться до нее… Нет, скорее он опасался, что она оттолкнет его. — И даже видел фотографии машины. Помню, что подумал…

— В новостях показывали эти фотографии, в рубрике «Самое бессмысленное насилие Америки». — Она коротко рассмеялась. — Мои пятнадцать минут славы.

— Парня посадили за попытку убийства, верно?

— И за массовое насилие. Тот человек, который врезался в ограду, — он умер тут же, на месте.

Это тоже не имело никакого смысла — почему умер он, а не она, Дори?

Их снова окутывала тишина ночи. Гил пытался представить себе, что она должна чувствовать. А Дори старалась не чувствовать ничего.

— И вот теперь ты — врач, который теряет сознание от вида крови, — сказал он, как бы подводя итог всего случившегося.

Не желая застонать, расплакаться или вцепиться в собственные волосы, она усмехнулась.

— Хуже. Я не могу видеть больных. Ненавижу эти запахи и звуки. — Она помолчала. — Помню, как-то раз, еще в больнице, я задремала и проснулась от стонов больных, и… и сознательно решила не обращать внимания. Я активно боролась со своими импульсами врача, стремящегося облегчить любую боль. Я стала ощущать собственную боль и понимать, что происходит, когда заботишься о боли другого. Вот что бывает, когда с тобой происходит такая штука. К тому времени, когда мне начали делать физиотерапию, я уже почти не реагировала на звуки. Разве что очень быстро уставала, уходила в палату и сразу же засыпала мертвым сном. Отчасти, наверное, потому, что процедуры были не самые легкие, но, в основном, чтобы сознательно отключить мозг, спрятаться ото всех. — Еще одна пауза. — Врач сказал, что это клиническая депрессия, последствия шока. Прописал антидепрессанты и сказал, что это должно пройти. Просто нужно время. Пока, видно, еще не прошло.

— Пройдет.

— А запахи! — Она рассмеялась как-то уж слишком громко и радостно, как будто не расслышав, что он сказал. — По дороге на процедуры была дверь на улицу. И если, когда я шла, кто-нибудь входил или выходил на улицу, я успевала набрать полные легкие этого свежего чистого воздуха. А потом, следующий вдох — снова запах антисептиков, алкоголя, эфира. Это ведь мое, я ведь врач! Но я покрывалась мерзким холодным потом, руки начинали дрожать, а желудок выворачивало наизнанку.

Голос ее растворился в темноте. Гил не знал, что сказать и как помочь. Он не мог представить, что такое испытывать отвращение к тому, что составляет часть тебя самого, все равно что цвет волос или вид собственной кожи. Наверно, для него это было бы равнозначно тому, чтобы возненавидеть запах скотного двора или густой тяжелый аромат свежескошенной пшеницы.

— У меня начались жуткие головные боли, — едва слышно продолжала она. — Врачи думали, что это всего лишь часть депрессии, типа выходного клапана, потому что я не пыталась проанализировать, что со мной произошло. Я просто засыпала каждый раз, когда начинала об этом думать. — Она помолчала. — Но боли становились все сильнее и сильнее, пока не начало пропадать зрение. Тогда меня еще раз обследовали и обнаружили, что неправильно сросся перелом переносицы. Я заставила их снова сломать кость и вправить все заново, потому что уже тогда понимала, что добровольно вернуться в больницу, уже выписавшись, просто не смогу.

— Так вот почему, когда ты приехала, лицо у тебя было еще сине-черное, сказал Гил. Она кивнула, но он этого не увидел. — Сколько же ты пролежала в больнице?

— Почти десять недель, — потом она помолчала и добавила: — Я пробыла там почти три с половиной месяца… первые три недели без сознания.

Он снова подумал, что не может этого даже представить, но почувствовал, что нужно что-то сказать.

— Дори, когда такое происходит, человек не может рассчитывать, что останется так же, как прежде. — Он протянул руку и безошибочно нашел ее ладони. — На все нужно время. Время, чтобы выздоровело тело. Куда большее время, чтобы поправилось и пришло в норму все остальное. Время, чтобы снова научиться управлять собственной жизнью.

— Я знаю, — мягко ответила она. — Я сама говорила такие слова тысячам людей — да и себе самой тоже. Но это ничего не меняет. Мои ощущения остаются прежними.

Он кивнул.

— Правильно. Так и должно быть, — сказал он, вспоминая свои собственные разочарования и опустошенность.

Он с облегчением подумал, что может понять по крайней мере хоть что-то из того, что чувствует Дори. Только Бог или те врачи, которые встают вровень с Богом, могут всерьез давать старый совет — врач, исцели себя. А она — ни то, ни другое. Сколько бы она ни старалась размышлять об этом, как бы убедительно и логично ни рассуждала, все равно окажется, что она лишь простой человек, полный боли и страха. И с этим ничего не поделаешь.

— Кажется, я не смогу заставить себя переживать о чем-нибудь. Чем дольше я не поправляюсь, тем дольше можно прятаться и избегать реальной жизни и тем дольше я не смогу стать снова нормальным человеком. Хотя бывают ли нормальными люди?.. Все они как… как рыбы, плывущие в море.

Ему безумно хотелось поцеловать ее. Не как привлекательную женщину, хотя он и думал об этом весь вечер. А как мать целовала когда-то его болячки и царапины, как он целует Бакстера и Флетчера, чтобы им стало легче. Она упала, ее подтолкнули в спину, и поэтому она стала злой, испуганной и больной. Он-то знал, что такое падение. Он знал, как непросто бывает встать на ноги и вернуться к нормальной жизни. Он знал, как долго заживают царапины и синяки, особенно на душе. Но он знал и то, что она сможет выжить. Может, когда-нибудь она снова упадет. Но сейчас — сейчас он просто хотел поцеловать эти ссадины, чтобы ей стало легче.

— Рыбы, — сказал он задумчиво. — Иногда так оно и есть. — Он вытянул ноги и повернулся лицом вперед, глядя на черную пустоту гаража. — Как будто не существует никакого ритма и причин для этого движения. Как будто все безнадежно. Сколько ни пытайся изменить, ничего не выйдет.

У нее вдруг возникло ощущение, что он очень точно сумел определить, что ее беспокоит. Еще сильнее было впечатление, что он уже когда-то прошел через подобное состояние и был знаком со всеми его взлетами, падениями и тупиками. И знал, как из него выйти. Она задавала себе вопрос — расскажет ли он ей об этом. И надеялась, что он этого не сделает. Она боялась, что дорога, которую прошел когда-то он, не приведет ее к тому же результату, что это тот путь, который человек должен обнаружить и пройти сам. Для каждого это бывает по-разному.

Однако, когда он не стал углубляться в эту беседу и просто замолчал, спокойно глядя в темноту, она почувствовала облегчение и одновременно ужасное раздражение. Она ведь излила ему всю свою душу, совсем как маленький ребенок. Он мог бы отплатить той же монетой. Она впустила его в свою жизнь и хотела теперь войти в его. Ведь желание быть одной и желание чувствовать собственное одиночество — это совершенно разные вещи.

— Зато твоя жизнь не выглядит такой уж безнадежной. — Она не скрывала горечи в своем голосе. — Я даже завидую тебе. У тебя такие чудесные дети. Замечательные ребята.

— Спасибо, — ответил он, снова соглашаясь с ней. — Но по собственному опыту могу сказать, что не всегда детей бывает достаточно, чтобы продолжать жить. Нужно, чтобы тебе хотелось жить ради себя самого.

— По собственному опыту, — сказала она. В голосе ее слышался вопрос. Она как будто постучалась в его закрытую дверь. Попросила доказать, что она не одинока в своем одиночестве.

Дори не увидела этого в темноте, но почувствовала, что он повернулся, чтобы взглянуть на нее, будто взвешивал все за и против и прикидывал, стоит ли впускать ее в свою жизнь, планировал, как будет обороняться еще до того, как открыться, на случай, если она окажется способной навредить ему.

И когда он в конце концов заговорил, это был рассказ о Бет Авербэк Хаулетт.

В свои восемнадцать лет она жила мечтами, наполняющими небо Канзаса солнечным светом. У Гила тоже были свои мечты, широкие, значительные и такие же огромные, как у Бет. Они любили друг друга и часами планировали свою совместную жизнь. Эти мечты включали и учебу в университете штата Канзас после школы. Но никак не вписывалось в них рождение Флетчера на самом первом курсе университета.

Однако оба понимали, что любую мечту можно немного видоизменить, приспособив к самым неожиданным обстоятельствам.

Родители помогали им, как только могли. Гил нашел вторую работу. Бет организовала с друзьями детский садик. В общем, их совместная жизнь шла словно по хорошо отлаженным рельсам.

— Флетчеру было около года, когда она начала замечать слабость в ногах и руках. Сначала мы думали, что она просто переутомляется и нужно отдохнуть. Но становилось все хуже.

— Мышечная дистрофия?

— Нет. Но что-то вроде этого. Миастения гравис — так называли эту болезнь врачи.