Как бы то ни было, все пережитое потеряло свою остроту, и казалось, что жизнь заключается в том, чтобы стать Кармен, или Мими, или Джульеттой, или Эльзой, или другой героиней, которую ей предстоит изображать.

Слишком большое возбуждение последних дней переутомило ее, и изнеможение как покрывалом окутало ее душу.

Она сидела в полосе света, рассеянно глядя на себя в зеркало, и в то же время перед ее глазами вставала жизнь в Гарстпойнте, у Ион и… Пан.

Работа сослужила свою неизбежную службу – она притупила ее память.

Как далеко, о, как бесконечно далеко все это, и тем не менее в этот вечер при воспоминании о том времени она испытывала тот же ужас, то же содрогание всего своего существа как бы от ожидаемого удара, которое чувствовала она всякий раз, когда образы прошлого осаждали ее мозг. Это было похоже на ощущение человека, который ожидает возвращения физической боли и при первых признаках ее чувствует, как все его тело съеживается от ужаса.

На лице ее еще был грим; глаза были подведены лиловыми кругами, губы были пурпурные. Она долго смотрела на это лицо, так упорно разглядывавшее ее из зеркала.

Тяжелые дни миновали… А все-таки…

Как бы то ни было, утро было заполнено развлечениями – цветы, записки, газетные заметки, интервью. Отель «Ритц» подвергся настоящей осаде, и Дора отвечала на все с присущей живостью, которая увлекала ее в противоположную крайность от ее ночной грусти.

Аверадо расплывался в самодовольстве. Фраза, которая доставляет нам всем такое удовольствие: «Я говорил вам», – не сходила с его языка; учтивость, с которой он встречал каждого нового поздравителя, походила на плащ, постоянно менявший свои цвета, причем каждый последующий был приятнее и мягче предыдущего.

Пришли телеграммы от Рекса и Рашели, а также от знакомых, с которыми она встречалась в свое последнее пребывание в доме Ион, где они в разговорах с нею тщательно избегали упоминания о смерти Пана, в то же время не упуская случая дать ей понять, что им известна ее причастность к этому событию.

Она говорила тогда Ион:

– Мне хотелось бы с полной откровенностью ответить этим людям, которые очень тонко намекают мне, что я или безнравственна, или безумна, или непозволительно скрытна. К несчастью, это невозможно. Это было бы слишком мелодраматично – высказать вслух свои чувства и гордо покинуть дом. Просто так не поступают, и все, что вам остается в таких случаях, – это хвалить красоту олеандров, спрашивать нашу мучительницу, переменила ли она кухарку, или задавать ей какие-нибудь другие жизненные вопросы в том же роде. Все это противно и скучно.

Впрочем, сегодня ей не приходилось жалеть о невозможности ответить должным образом: все послания были вполне искренни и лестны для нее.

От Ион, Джи и Тони не получалось ничего; при мысли об этом радужное, возбужденное настроение Доры, казалось, опять готово было ее покинуть. Она стояла у окна, смотря на сквер внизу, ярко освещенный полуденным солнцем и совершенно безлюдный в этот час отдыха.

Успех дал ей что-то, но не кого-то: несмотря на славу, которая ее окружала, на жизненный водоворот, который подхватил и нес ее, она чувствовала себя страшно одинокой.

Она попробовала говорить об этом с Аверадо, который, несмотря на свою грубость в известных отношениях, имел честную душу, – своей защитой он уже спас ее от многих ошибок артистической жизни.

Он ласково похлопал ее по руке:

– Вы переутомлены. Некоторые дивы в таких случаях прибегают к истерикам, а вы разочаровались в жизни. Ваше положение лучше. Вам нужно только терпение и благоразумие. Я знаю это. А вообще о женщинах я знаю все.

– Как это ужасно для вас! – сказала Дора.

– Нет, не так ужасно. Мне нравится эта наука. Ничто так не увлекает меня, как изучать темперамент, исследовать его, овладевать им. Женщина, в которой его нет, для меня то же, что труп. Под темпераментом я понимаю такой склад натуры, когда женщина способна на быстрое и горячее увлечение, на слезы, которые хватают за сердце, на переживания, в которых есть красота, на безумную, великолепную в своей откровенности страсть; тайная похотливость в женщине отвратительна. Нет, темперамент – это дар богов, и он делает женщину богиней.

Он вновь похлопал руку Доры:

– А в вас он еще спит.

– Мне кажется, он умер, а не спит, – сказала она трагическим тоном и потом добавила: – По крайней мере, я надеюсь, что это так.

Аверадо раскатисто захохотал:

– Умер? Ах вы, малютка! Как бы я впоследствии смеялся над собой, если бы я поверил вам. Это то же самое, как если бы вы сказали, что звезды умирают каждую ночь, когда они покидают небо. Они скрываются и появляются вновь. Так и ваш темперамент проявит себя, когда вы всего меньше будете его ожидать, и опять я буду иметь это удовольствие, это великое наслаждение повторять: «Я говорил вам».

– Вы славный, Аверадо, – сказала Дора, и он был в восторге.

Аверадо был толст, имел цветущий вид, носил большие усы, и его пальцы сверкали бриллиантами. Он ходил в плащах с дорогими меховыми воротниками и в шляпах, таких ярких, что они могли бы развеселить дождливый день. Он был объемист, а одежда еще объемистее. Его наружность была довольно вульгарна, и он производил впечатление человека самодовольного и любящего хорошо пожить. Он вел параллельно три жизни: одну на подмостках, где он никого не судил, другую – дома, где он пользовался правом супруга и отца судить всех и каждого своим громовым голосом, и, наконец, свою личную жизнь, в которой он наслаждался своим умом. Он происходил из мелких буржуа и любил внешний блеск; поэтому принадлежность Доры к семье лорда возбуждала в нем интерес и заставляла его проявлять к ней больше отеческой заботливости, чем он обычно дарил своим протеже.

Конечно, говорили, что он влюблен в нее, но про него всегда говорили, что он всегда влюблен в свое последнее открытие. По мнению той части публики, которая верила в это, ни одна певица не может сохранить свою нравственность, и все импресарио должны быть непременно донжуанами.

– Все это только увеличивает силу притяжения театральной кассы, – спокойно говорил Аверадо. – Удивительно, почему это добродетельные люди должны платить большие деньги, чтобы посмотреть на тех, кого они считают самыми отчаянными грешниками, и в то же время отказывают в пожертвовании своей церкви на восстановление изображений святых.

Дора находила жизнь странной в другом отношении: она узнала, какую громадную роль играет декорация, фон или их отсутствие.

Дома она была дочерью Тони, здесь она была певицей, рожденной в таборе или около него, и в первый раз она встречала покровительство.

Позднее она умела от него отделываться или сводить его на нет; но в это время она была еще слишком неопытна, чтобы бороться с ним, слишком связана еще правилами веры, от которой она отреклась. Она увидела, как в обществе «расцениваются» артисты, и угадала, что, как бы ни чествовали их и ни льстили им, как бы ни угощали их хозяева тех догов, куда их звали, они все-таки никогда не попадают в избранный круг. Это оскорбляло ее и приводило в такое отчаяние, что она внезапно ударилась в крайность и начала вести жизнь, подобную всем оперным актрисам.

На большом ужине, устроенном в ее честь, она случайно встретила Саварди, который сразу ей понравился.

– Я всегда нравлюсь женщинам, – откровенно сказал он.

Его нельзя было назвать самодовольным, но он просто сознавал, что и мужчины, и женщины всегда восторгались им, не скрывая от него своих чувств. Сын англичанки и испанца, владелец крупного состояния, известный своей ловкостью и силой спортсмен, сильный характер, молодой Саварди получал от жизни обилие благ. Каким-то чудом это не испортило его; конечно, в нем было много самоуверенности, но ему нужно было бы быть ангелом – или ничтожеством, – чтобы противостоять своей судьбе. Так как он никогда этого не пробовал, то, естественно, он находил ее весьма приятной.

Когда он встретил Дору, ему было двадцать пять лет и шла молва о блестящем браке, который готовили ему церковь и его семья.

Он тотчас влюбился в Дору; с ним это и раньше часто случалось, когда женщина нравилась ему. Он подошел к Доре, которая сидела во главе большого стола, очень вежливо и ловко сумел удалить ее соседа и сел на его место.

Дора увидела около себя высокого молодого человека с совершенно черными волосами, от которых его синие глаза, окаймленные короткими густыми ресницами, казались совсем светлыми, и с очень красивым ртом. Своей бодрой силой он напоминал Геркулеса.

У него были отличные манеры, и он вполне правильно говорил по-английски. К концу ужина он спокойно заявил ей:

– Вы самая прелестная женщина, которую я когда-либо встречал, и мне будет с вами страшно много хлопот. Если позволите, я завтра к вам зайду.

Он явился, вооруженный зелеными орхидеями, которые он лично расставил по вазам, объяснив Доре, что прислуга не умеет этого делать. Потом он уселся у ее ног на шелковую подушку и почти с благоговением поцеловал ее руки.

Она не чувствовала никакого стеснения; ее это забавляло, и Саварди ей понравился.

Он сразу привлек к ней внимание любителей сенсаций, купив на весь сезон литерную ложу, и каждый вечер по окончании спектакля посылал ей орхидеи того же золотисто-зеленого оттенка.

Конечно, она поощряла его; только безнадежно холодные женщины, когда ими восторгаются мужчины, не делают этого. Но обыкновенная женщина просто не может удержаться, чтобы не поощрить мужчину, даже в том случае, если она с самого начала убеждена, что никогда в него не влюбится.

Быть может, это эгоистично и даже жестоко, но жизнь так уж устроена, что мы никогда не отказываемся от того, что нам предлагают. Без этого она пала бы слишком тускла и занимала бы нас не больше, чем интересы фермы способны занимать горожанина.

Под поощрением в данном случае надо понимать то, что Дора не разочаровывала своего поклонника; она принимала его орхидеи, позволяла ему целовать свои руки, смеялась над его остроумием и звала его «дорогой друг».