Он находился в том настроении, когда человек ищет возможности причинять боль, наносить раны, наслаждаться чужим страданием; когда он питает злобу даже к предмету своей любви, лишь за то, что благодаря ему он был унижен. Пан забывал, что Дора не была виновата в том, что он подвергся унижению, у него была одна цель – дать удовлетворение своей сатанинской гордости. Нечто подобное испытывает человек, перенесший какое-нибудь горе и потом всю жизнь питающий злобу против того места, где с ним случилось несчастье.

Пробило час. Гулко, почти торжественно понесся этот одинокий звук в воздухе, и в тот же момент Пан увидел Дору, которая, подобно тени, выскользнула из дому, секунду постояла в нерешительности и затем направилась прямо к нему.

Завтра мог быть Париж, отъезд, ад – но сегодня было его.

Дора была около него, лежала в его объятиях, их губы встретились, и Доре казалось, что вся ее жизнь до того момента, когда она полюбила Пана, была только приготовлением к этому чуду поцелуя, который жег ее, бледнел и опять разгорался; она чувствовала себя вознесенной в небесные сферы, где было место только для их двух душ; ей казалось, что пережить это и вновь вернуться на землю – невозможно.

Она лежала в его руках почти без чувств, с полузакрытыми глазами, с побледневшими губами, с замирающим сердцем, а Пан, любуясь ее лицом, прекрасным, как белый цветок, смеялся и говорил ей:

– Афродита, вернись ко мне… Я хочу тебя… дорогая… говори… смотри на меня…

Он продолжал нашептывать ей нежные слова, все больше и больше разжигая пламя ее любви, а она, восхищенная, трепетала в его объятиях, как лист, сорванный весенней бурей.

Пан прижался к ее лицу горячей щекой.

– Это наш предрассветный час, час, о котором мы будем вспоминать всю жизнь.

Дора вздрогнула; в его словах ей послышалась смутная угроза. Она открыла глаза и быстро спросила:

– Вы намерены меня оставить… уехать?

Пан должен был объясниться. Он чувствовал, что момент был благоприятный.

Он быстро сказал с усмешкой, которую даже теперь не мог подавить:

– Я уже говорил вам, что Рексфорд держал себя дьявольски неприятно.

– Но ведь он не может разлучить нас? – спросила Дора. – И почему, Пан, почему Тони так суров? Он обыкновенно не бывает таким. Позвольте мне поговорить с ним; я знаю, я сумею заставить его понять.

Ирония этого положения доставила Пану миг горького удовольствия, но он тут же вспомнил, что должен привести Доре какую-нибудь основательную причину поведения Тони. Он выбрал ту, которая, по его наблюдению, всего легче задевает струны женского сердца, когда оно любит.

– Тони находит, что я слишком стар.

Он не сомневался в том впечатлении, которое произведут его слова, но такого горячего шумного протеста он не ожидал и был тронут.

– Вы стары, вы? – Дора даже рассмеялась. Ее забавляла такая жалкая критика ее кумира.

Как будто годы могли коснуться этого безупречного лица, этих густых курчавых волос, которые казались такими жесткими при солнечном свете и которые так приятно было ласкать!

– Семнадцать и… сорок, – пробормотал Пан, целуя ее.

Но она оторвалась даже от поцелуя, не в силах слушать такую ересь.

– Почти восемнадцать, мой дорогой. И если сложить наши годы и разделить пополам, получится двадцать девять, самый настоящий возраст, на котором, как говорит Джи, останавливаются все хорошенькие женщины.

Пан принужденно рассмеялся; настроение у него было невеселое, и шутки на эту тему не соответствовали его целям.

Он охладил Дору, резко сказав:

– Рексфорд непреклонен. Уговорить его нельзя; так что наше счастье, наше будущее находится в ваших руках.

Он взял ее руку и стал целовать от кончиков пальцев до самого локтя, наслаждаясь теплотой ее тела.

– Ах, дорогой! – прошептала Дора, тронутая этой лаской.

Она обняла его и прижала его черную кудрявую голову к своей груди, как бы защищая его. Пан чувствовал биение ее сердца, и его собственное сердце забилось сильнее. Все его существо запылало таким огнем, какого он никогда не испытывал.

Он так сильно сжал ее в своих объятиях, что она вскрикнула, но он заглушил этот крик поцелуем.

В это мгновение он был только любовником: все его планы мести, все его намерения перехитрить, унизить Рексфорда были забыты. Он помнил и знал только одно – что Дора лежит в его объятиях, прижавшись к нему. Он вдыхал запах ее волос, ласкал ее белую, нежную, атласную кожу и пил с ее губ волшебный напиток, который пьянил и наполнял его безумной страстью.

Урывками, между поцелуями, он шептал ей о любви:

– Моя… моя Афродита… Я у твоих ног… Обожаю тебя… обожаю тебя… Хоть раз… один только раз, прежде чем уйду. Я у врат рая, Афродита, неужели ты не слышишь моей мольбы… О, если бы ты любила, если бы ты любила меня так, как я люблю тебя, ты не могла бы отказать мне ни в чем…

При этом упреке, которого ни одна любящая женщина не может спокойно слышать, Дора не нашла, что ответить, она могла только вскрикнуть. Она была порабощена страстью и видела перед собой только пылающие глаза Пана, который казался ей каким-то мистическим существом. Под его безумными поцелуями волосы ее упали, и одна прядь случайно попала между их губами.

Пан схватил ее и замотал вокруг своей шеи, как бы прикрепляя себя к Доре неразрывными узами, и одно то, что он мог сделать такую вещь, столь несогласную с кодексом, установленным им даже для любовных дел, служило доказательством, что в этот момент он забыл себя и помнил только одну свою страсть.

Они стояли среди мрака, в немом обожании, как влюбленные всех времен, минувших и будущих. Доре этот миг казался нереальным. Для нее перестали существовать и место и время; она не отдавала себе отчета, что сама она – дрожащее создание, связанное со своим возлюбленным прядью мягких волос. А Пан являлся ей не земным любовником, а воплощением самой любви, мистической, божественной смой, которая дарит счастье и страстное упоение…

Пробили часы, в кустах встрепенулась и защебетала птичка.

– Дора, – прошептал Пан, – я сейчас увезу вас домой. Мы будем одни – вы и я. Подождите здесь.

Он вырвался из ее объятий, промелькнул в полосе света и скрылся в темноте; шаги его постепенно удалялись и потом смолкли.

Как странно было остаться совсем одной под этой темной ажурной крышей из веток, сквозь которую мелькали звезды! Она чувствовала себя отрезанной от всего мира, выше его.

В тихом холодном воздухе долетали до нее издали звуки музыки, которые, казалось ей, повторяли те же слова, которые твердил в ней тайный голос: «Мой, мой прекрасный, мой дорогой…»

Из темноты показался автомобиль; лишь только он остановился, Пан посадил ее, закутал в меха, крепко прижал к себе одной рукой, а другой стал править машиной.

Она вся затрепетала при этом новом прикосновении. Она сидела, прильнув плечом к Пану, рука которого прижимала ее еще крепче. Они неслись навстречу ночи, которая, казалось, раскрыла им свои объятия и звала их к себе.

Пан на минуту остановил машину и наклонился над Дорой:

– Я не могу…

Он стал пить поцелуи с ее юных губ, как пьет путник в пустыне после долгого перехода.

– Ах, держать тебя всю в своих объятиях – без этого! – он дотронулся до ее меха.

«О, лежать в его объятиях, так близко, близко…»

Книга вторая

ГЛАВА I

Выйдя на террасу, Рекс закурил папиросу и стал прислушиваться. Кто-то пускал в ход автомобиль. Он напряг слух. Несомненно, это была его машина, и, столь же несомненно, она теперь уже быстро мчалась куда-то. Он вышел, собственно, чтобы поискать Дору и Пана, но теперь он бросился к гаражу, куда были поставлены все автомобили. Около решетки стоял их слуга, привезший Рексфорда, Пемброка и Гревиля.

– Это вы пускали в ход автомобиль? – спросил его Рекс.

– Нет, сэр, мистер Гревиль взял его и посадил мисс Дору.

– Куда они поехали, – спокойно спросил Рекс, – по какой дороге?

– В Гарстпойнт; я думаю, они поехали домой.

– Понимаю, – сказал Рекс, – хорошо.

Он медленными шагами двинулся в сторону, но, лишь только он отошел настолько, чтобы его нельзя было видеть, он пустился бежать; он много упражнялся и бегал хорошо, а теперь он понесся стрелой.

На бегу он соображал: «Через буковый лес, потом тропой через ручей, потом через длинный луг – он ужасно длинный – потом спуститься с холма к дому, потом…»

Он хорошо понимал, зачем он бежит, но только его предположения были неверны; Пемброк рассказал ему об ультиматуме, поставленном его отцом Гревилю, и он был уверен, что Пан и Дора решили этой ночью покинуть Гарстпойнт.

У Рекса в пятнадцать лет сложились уже вполне определенные взгляды и суждения. Это объяснялось, вероятно, тем, что знакомые его отца, Пемброк и другие охотники, часто разговаривали при нем, обсуждая различные жизненные вопросы или поведение общих знакомых, причем в выборе своих выражений и в изложении своих взглядов они нисколько не стеснялись присутствием мальчика. Постепенно и он научился рассуждать, как взрослый мужчина.

В данном случае он желал только одного, и по этому вопросу решение его было вполне определенно: Пан не должен обидеть Дору, если только он успеет помочь ей.

Он бежал, задыхаясь, по замерзшему вереску и чисто по-детски думал: «Ведь он уже старик».

Ему было страшно жарко; трудно было бежать в бальных туфлях, которые не давали опоры его больной ноге, но он не думал отдыхать.

«Я бегу, точно в кинематографе, – засмеялся он про себя. – Джи будет страшно довольна, когда я расскажу ей».

Добравшись до парка, он пошел в обход, так как дорога там была удобнее.

Перед дверью стоял автомобиль.

– Какая наглость! – пробормотал он.

Он вошел в дом боковой дверью; нигде не было ни души; он вспомнил, что прислуга отпущена на вечер в деревню.