– Пан…

Он оглянулся посмотреть, нет ли кого позади, и, убедившись, что никого нет, крепко сжал ее руку.

Лицо Доры запылало.

– О Пан, я думала, что вы забыли, а это в самом деле случилось. Мне все не верится, и, чтобы поверить, я все твержу себе: «Это случилось. Он любит. Он поцеловал меня». Пан!..

– Да, Афродита?

– Пан, что за дело, что сейчас еще утро? Нельзя ли один, совсем, совсем маленький?.. Ведь теперь Рождество и нужно быть щедрым.

Ее необыкновенная, почти детская живость тронула даже его «не первую молодость».

Забыв осторожность, забыв свое решение осторожно двигаться к цели, он направился с Дорой к небольшой буковой заросли, посаженной Тони, и под прикрытием этих кустов, которые сами еще нуждались в прикрытии, поцеловал ее.

Место и время были совсем не подходящие для романа: часы на конюшенном дворе только что пробили одиннадцать. Кругом во мгле зимнего утра раскинулись поля, покрытые жнивьем. Только совсем зеленая юность могла любить где угодно, но Пан чувствовал себя не в настроении для поцелуев.

Дора спросила его:

– Почему мы должны скрывать нашу любовь? Пан засмеялся, но в его смехе не было веселья.

– А потому, что Тони не позволяет нам любить друг друга.

– Но как он может знать? Мы сами не знали, пока не поцеловались. Если бы я сказала ему, он не возражал бы.

Пан остановился и взял ее за руки.

– Слушайте, вы не должны ничего говорить Рексфорду. Я сейчас не могу объяснить вам почему; позднее скажу. Но дайте мне слово, что наш секрет останется только нашим, до тех пор, пока я не освобожу вас от вашего слова.

– Обещаю, Пан.

Она подняла голову, он наклонился и поцеловал ее остывшие губы, а затем, забыв про зимнее утро и поле, покрытое жнивьем, стал целовать эти холодные губы до тех пор, пока они не стали горячими, как огонь, и пока он сам не запылал страстью.

И так продолжали они стоять, прикрытые одним лишь небом, обнявшись и соединив в одно темную и золотую головы, до тех пор, пока из норы не выскочил кролик, которому захотелось подышать свежим воздухом, а где-то рядом с ними не затянула песню птичка.

Их увидал с дальнего холма Тони, возвратившийся верхом из Пойнтерса. Он осадил лошадь, остановился и стал смотреть: зрение у него было великолепное. Ярость его была так велика, что его трясло, как в лихорадке, лицо побагровело, губы посинели, от волнения он стал задыхаться и подергивать своими дрожащими пальцами плетеный хлыст.

Он смотрел до тех пор, пока обе фигуры не разделились; тогда он круто повернул лошадь и поехал домой.

А Дора говорила Пану дрожащим голосом:

– О Пан, Пан, я люблю вас, люблю вас… Взгляд ее случайно упал на кролика, и она весело рассмеялась:

– Ах, маленький шпион!

Пан побледнел и, круто повернувшись, увидел маленькую серую шкурку.

Дора объяснила ему причину своего смеха, но он стал рассеянным и был недоволен собою; положительно место было слишком открытое, и нельзя было так рисковать.

«А впрочем, – подумал он минуту спустя, – какое же преступление – поцеловать хорошенькую девушку? Если с Дорой не случится ничего хуже этого, то она, в сущности, не потерпит никакого ущерба. И неужели Тони так глуп, чтобы предполагать, что такая девушка, как Дора, в которой кипит южная кровь, которая вся – огонь и желание, может прожить жизнь без поцелуя?»

В то же время, закусив трубку зубами, заложив руки за спину, Тони ходил взад и вперед по своему рабочему кабинету, как называл он комнату, куда имел обыкновение удаляться, когда хотел «что-нибудь обдумать», то есть обычно – просто заснуть.

Не так смотрел он на Дору, как Пан, столь дешево ценивший ее молодость и заранее цинично убежденный, что жизнь накажет ее за ее красоту. Нет, он видел перед собой маленькую девочку в зеленых башмачках, потом пятнадцатилетнюю девушку в день ее рождения; он вспоминал, как он подарил ей первую охотничью лошадь и как она повисла у него на шее…

А Пан осмелился прикоснуться к этой чистоте, осмелился осквернить ее своими ласками…

«О Боже», – он случайно увидал свое лицо в маленьком зеркале и остолбенел.

Неужели в самом деле у него такой вид? Он сделал над собой страшное усилие, чтобы побороть свой гнев.

Была минута, когда ему представилось, что он держит в своих руках Пана и сжимает ему горло; как раз в этот миг он увидел себя в зеркале и понял, что обратился в дикаря.

С самой смерти Франчески весь его интерес к женщинам сосредоточился на Доре; он чувствовал ее исключительно своей, и, даже когда родился Рекс, он понял, что никакой ребенок никогда ему ее не заменит.

Смерть Франчески еще более связала его с ней, еще более усилила его привязанность, и, может быть, потому, что она была осуществлением его желания, воплощением его мечты, он считал ее более своей, чем своего родного сына.

И вдруг она, такая чистая, такая прекрасная, будет замарана, загублена Паном – человеком, которого он презирает и имеет основание презирать. Вся старая ненависть вспыхнула в нем с новой силой.

Он встал со своего глубокого кресла и с трудом дошел до окна. Как раз в это время Пан и Дора возвращались с прогулки. Он увидал их, позвонил и приказал позвать к себе Гревиля, как только он вернется.

Пан вошел легкой походкой, наружно совершенно спокойный, хотя в душе у него и были некоторые опасения.

– Я видел вас на поле, – сразу сказал ему Тони. Пан не отвечал; он старался найти для себя выход, но ничего не мог придумать.

Тони толкнул ногой полено в камине, повернулся и посмотрел на него в упор.

– Тебя вызовут в город, чтобы ехать в Париж, – сказал он хриплым голосом, – я думаю, ты получишь телеграмму завтра утром.

– Милый друг, – пробормотал Пан, открывая портсигар и доставая оттуда папиросу.

Тони чувствовал камень на своей груди.

– Ну что? – сурово спросил он. Пан позволил себе улыбнуться.

– Я не влюблен в Гарстпойнт, – спокойно сказал он, – но мне обидно, чтобы меня выгнали отсюда. И Париж слишком шумен под Новый год. Кроме того, – добавил он, старательно изучая взглядом лицо Тони, – что бы ты ни делал, дорогой Тони, исход всей этой истории все-таки зависит от меня.

Он увидел, как Тони сжимал и разжимал кулаки, и подумал с презрительной усмешкой: «Что грубая сила может поделать против ловкости!»

– И почему бы Доре не любить меня? – спросил он спокойно. – Я могу получить свободу…

Тони шагнул к нему и остановился…

– Любить тебя? – повторил он как эхо. – И ты еще спрашиваешь, зная, что я знаю все?

Он покачал головою, как будто старался отделаться от боли, потом отвернулся и долго смотрел в окно на скованную зимою землю.

Он сознавал свою беспомощность, и это бесило его. Он понимал, что решение действительно зависит от Пана, и, если он не согласится оставить Дору, ничем нельзя его к тому принудить.

Он снова повернулся к брату.

– Если ты завтра уедешь в Париж, поклянешься не писать ей и дашь ей почувствовать, что ты просто ее забыл, я удвою твое содержание.

Глаза их на мгновение встретились.

– Если ты останешься, ты не получишь ни пенни, – грубо докончил он.

– А просить милостыню я стыжусь, – добавил Пан с горькой усмешкой.

– Выбирай, – неумолимо ответил Тони.

Пан взглянул на него и сам поразился той ненависти, которую он к нему почувствовал. Мозг его усиленно работал, отыскивая какой-нибудь выход из создавшегося положения.

Он видел, что застигнут врасплох и что ему нечем защищаться. Что пользы настаивать на своем? Все равно Тони удалит его из Гарстпойнта и лишит возможности видеться с Дорой.

Одни глупцы продолжают бороться, когда битва уже проиграна.

Эта мысль доставила некоторое удовлетворение его больному тщеславию; не так позорно было согласиться, раз другого исхода все равно не было.

Он посмотрел на Тони и слегка пожал плечами.

– Ты поднял много шума из-за пустяка; я согласен. Они вновь встретились взглядами, и после короткой паузы Пан вышел.

Он нес с собою чувство унижения, вонзившееся в него, как ядовитая стрела. Не один Тони почувствовал себя в этот час способным на убийство; у него тоже шевелилось желание подстеречь Тони в темном углу и колоть, колоть его кинжалом…

Дора пела в музыкальной комнате, и голос ее долетал до него так ясно, как будто их не разделяли коридор и крыло дома.

Он остановился и слушал; сердце его билось так сильно, что временами он задыхался. Он хотел поиграть с Дорой, ограничиться двумя, тремя поцелуями, и только. А между тем… Он чувствовал себя в положении человека, который ступил на лестницу, думая, что она прочна, и вдруг повис в воздухе над пропастью, ухватившись руками за какую-то слабую поддержку. Он привык к тому, что увлечения его не доставляли ему никаких хлопот. Все его прежние любовные похождения оканчивались очень просто: он уходил, не дожидаясь сцен, и все было кончено.

Дора пела теперь французскую песенку, слова которой слабо долетали до него; он знал ее: «Seule, elle peut mon mal guerir…»

Дора стояла перед ним как наяву. Он видел ее гибкую, белую, запрокинутую назад шею, ее блестящие волосы, ее прозрачные зеленые глаза. Она принадлежала ему больше, чем она сама сознавала, больше, чем он имел право думать.

А он допустил себя до этого! Его голодная злоба искала выхода, его поражение не давало ему покоя.

Самые низкие, самые гнусные мысли зароились в его голове.

Еще в его власти унизить Рексфорда, разбить его силу в прах и диктовать ему свои условия.

О, сделать это, сбить с него его адскую гордость! Он постоял еще немного, полузакрыв свои темно-золотые глаза, потом прошел в музыкальную комнату.

Входя, он увидел только Дору и не заметил висевшего над роялем зеркала, в котором отражалось его лицо. Позади нее, в отдалении, Рекс полулежал в кресле, слушая ее пение и любуясь ее изображением в зеркале.