— О Уильям, вы очень добры, но я не могу просто взять и отмахнуться от их мнения. Конечно, я уважаю вашу точку зрения, естественно…

— Но не настолько, чтобы поставить ее выше их мнения?

Я делаю паузу.

— Нет. Нет, наверное.

— Но ведь тебе нравится рисовать, — говорит Виола. — Разве этого недостаточно, и разве это больше ничего не значит?

— Я сказала тебе: это значит все. Я питаю слишком глубокое уважение к искусству, слишком люблю его, чтобы продолжать заниматься мазней.

Уильям выглядит удивленным. Он еще не видел меня такой, никогда не слышал, чтобы я разговаривала повышенным тоном. Виола успела узнать меня лучше, но она не соглашается с моими настроениями.

— Я думаю, ты ошибаешься. Я думаю, ты очень сильно ошибаешься.

— А что вы скажете, если я позволю себе заметить, что вовсе не считаю картины вашего мужа столь выдающимися, как об этом говорят? — Вызывающе-мрачное лицо Уильяма живо напоминает мне о Джорджи, и я не могу не улыбнуться.

— Я скажу, что вы имеете полное право на собственное мнение.

— А вы — что вы на самом деле думаете об этом? Если скажете, что считаете его великим художником, я более не стану вас разубеждать. — Уильям отступает, и в глазах его появляется такое выражение, словно он выиграл наш спор.

Я в упор смотрю на него, стараясь ничем не выдать, как сильно бьется мое сердце.

— Я верю, что мой муж — хороший художник, — отвечаю я.

Когда я протягиваю ему руку, Уильям отказывается взять ее. Молодые мужчины разбивают мне сердце своей честностью и быстротечными страстями.


— Ты оказался прав, — говорю я позже Артуру. — Я была дурочкой, осмелившись даже понадеяться, что могу стать кем-то, больше, чем любительницей.

— Нет, ну что ты, моя дорогая, — откликается он, беря мои руки в свои, поднося к губам сначала одну, потом другую и целуя по очереди все мои пальцы. — В стремлении к успеху не может быть ошибки. Ошибкой будет не смириться, достигнув своего потолка. Ты же знаешь, насколько строг и бескомпромиссен Дональд Аргилл. Его попросили оценить тебя как профессионального художника. Если бы он рассматривал твои работы как любительские, его суждение было бы совершенно иным.

— Ты хочешь сказать, оно бы более соответствовало моему преступлению? — Я пытаюсь улыбнуться.

— Нет, Луиза, вовсе нет, — смеется он. — Я всего лишь хочу сказать, что проблема не в твоих работах, а в твоих ожиданиях.

Через несколько недель он отправляется на пару дней в Лондон и, вернувшись, сообщает мне, что снова разговаривал с Дональдом Аргиллом.

— Он попросил передать тебе наилучшие пожелания и сказать: если ты чувствуешь, что твоя творческая энергия требует выхода, то следует подумать о ткацком ремесле. Он заметил мне, а в словах такого человека, как Аргилл, это настоящая похвала, что у тебя встречаются интересные цветовые решения.

— Неужели он не мог сказать этого сразу? — бормочу я себе под нос, так чтобы Артур не услышал. Последующие комментарии сего доблестного мужа ясно давали понять, что он думает, об этом же свидетельствовала и реакция Артура. Ему, оказывается, стало стыдно за плохое качество моих работ, вот почему он выглядел сердитым. Думаю, именно эти слова поразили меня сильнее всего… мой муж счел мою работу столь негодной, что устыдился. Но моя неудача на поприще искусства сблизила нас с Артуром. Я буквально обожала своего супруга, когда он отзывался обо мне в подобной доброжелательной манере, мы с ним были словно близкие друзья и конфиденты. Как я могла быть такой неблагодарной, такой несправедливой, что почти ненавидела его в последнее время? Только посмотрите на него, — такого очаровательного, такого нежного и заботливого. Я подхожу к нему, обнимаю и прижимаюсь щекой к грубому твиду его куртки. Он быстро, с неловким смехом освобождается из моих объятий.

Разумеется, у него случаются перепады настроения. Но ведь я знала об этом, когда соглашалась выйти за него замуж. Он сам сказал мне об этом, опустившись передо мной на колени на сырой траве, практически погубившей его белые фланелевые брюки. Вот как он выразился:

— Я нелегкий спутник, парень с характером, бываю подвержен перепадам настроения. Я хочу, чтобы ты знала, какой груз взваливаешь на себя, моя дорогая Луиза, моя прекрасная Мадонна. — Он сказал, что я напоминаю ему средневековые фрески с суровым ликом Марии, которая не мигая взирает с небес на мир во всем его несовершенстве.

Я храню воспоминания о прекрасных мгновениях, и в тяжелые времена его равнодушия они поддерживают меня.


Я снова беременна. Как бы мне хотелось, чтобы это было не так. Я боюсь, что беременность разрушит вновь обретенную близость между нами. После рождения Лиллиан Артур признался, что ему не очень нравятся изменения, происходящие с женским телом во время беременности.

— Разумеется, я понимаю, что это не твоя вина, — добавил он, — таков закон природы, но я бы солгал, если бы сказал, что твое тело становится привлекательным. — И еще я знаю, что он ревнует меня к той любви, которой я одаряю своих детей, хотя никогда не признается в этом. В душе он добрый человек и хочет, чтобы у его детей была хорошая любящая мать. Беда в том, что ему нужна еще и жена, которая любила бы только его одного.


Во время появления на свет Джона, с того самого момента, как была перерезана пуповина, стало ясно: что-то с ним не так. Повивальная бабка качает головой и цокает языком, прежде чем решается посмотреть мне в глаза и выдавить бледную улыбку. Немного позже отец и бабушка новорожденного склоняются над колыбелькой и глядят вниз, не находя что сказать. Они задерживаются недолго.

— Можно подумать, что они заказывали телятину, а им подали рубец, — обращается Джейн к нянюшке. Они стоят у открытой двери моей комнаты, но Джейн и не думает понижать голос. Я слышу, как нянюшка упрекает ее, говоря, что сейчас не время для скабрезной болтовни.

Я знаю, что ребенок не выживет. И знаю почему. Он не выживет, потому что этого не захотела его собственная мать. Я не желала этого с того самого момента, когда узнала о его существовании. Я проклинала каждый лишний дюйм своей талии и каждую новую вену на своей груди, ох, как я ненавидела растущего во мне ребенка, за то что он заставлял моего мужа держаться подальше от моей спальни. По ночам, лежа одна, я исходила злобой. «Я не хочу тебя, слышишь? Ты все разрушишь!» В течение долгих дней и недель слепой ярости, в течение долгих недель безудержной ненависти и долгих жарких месяцев глубокой меланхолии я желала, чтобы жизнь ушла из моего ребенка. И я была услышана. Теперь я смотрю на свое прозрачное дитя и плачу. «Будьте осторожны в своих желаниях, потому что однажды они могут сбыться».


Джорджи говорит мне, что сегодня ребенок выглядит «кажется, очень хорошо». Я держала Джона на руках всего несколько мгновений назад и не заметила никакого улучшения в его крошечном восковом личике.

— Я люблю тебя, — прошептала я, даже зная, что опоздала. Но я знала и то, что Джорджи пытается приободрить меня, насколько это в его силах, поэтому киваю, улыбаюсь и говорю: да, может быть, он прав и Джону в самом деле сегодня получше. Лиллиан хотела прийти поздороваться, но, когда нянюшка сказала ей, что она может прокатиться на большой тачке, Лиллиан передумала.

— Все в порядке, — успокаиваю я его. — Не все любят маленьких детей так, как ты.

— Но ты и я, мы очень их любим. — Джорджи взбирается на кровать и садится рядом со мной. В следующую минуту он на четвереньках подползает к колыбельке и смотрит через край на малыша. — Если ты пообещаешь выздороветь, я покажу тебе свои игрушки, — обращается он к нему.

— Вот какой ты добрый и славный мальчик, — говорю я.

— Он уставился на меня, но не улыбается. Почему он мне не улыбается?

— Он слишком маленький. Он еще не умеет.

Джорджи тянет меня за рукав.

— Но он уставился. Это невежливо. Ты ведь просто смотришь.

Я перегибаюсь через постель, и мне приходится поднести руку ко рту, чтобы не закричать.


Джефферсон объявился у Грейс одним прекрасным днем в середине зимы. Он стоял на пороге, держа в руках сверкающий портфель из коричневой кожи. Она уставилась на него так, словно он был ожившей фотографией.

— Ты не перепутала числа, а? — поинтересовался он, входя внутрь. — Ты ждала меня?

Она отрицательно покачала головой, потом передумала и кивнула. Она держалась от него на расстоянии, а он не спешил приблизиться.

— С тобой все в порядке? — Он поднял ладонь и послал ей воздушный поцелуй. Вот теперь она сделала шаг к нему и припала к его груди.

Позже, после того как он принял душ и немного перекусил, она постаралась объяснить:

— Ты оставляешь меня, возвращаешься к своей семье, а мне от этого больно, больно по-настоящему, вот здесь. — Она высвободила одну руку и с силой ударила ею в грудь. — В постели я ворочаюсь с боку на бок. Я просыпаюсь в поту от тех дьяволов, которые преследуют меня во сне, сердце колотится как бешеное. Страдает моя работа, потому что, куда бы я ни направила фотоаппарат, везде вижу тебя. Мой мозг занят мыслями не о том, что я делаю, а лишь о том, что мы делали и что будем делать. Я плохой друг, потому что, слушая других, думаю только о тебе. Она безнадежна, эта любовь, она высасывает из меня жизнь.

— Я смотрю, ты действительно имеешь в виду именно то, что говоришь.

— Да, но она того стоит, если ты по-прежнему будешь любить меня, даже когда от меня останется маленький высушенный гномик с болтающейся на шее «Лейкой».

— До тех пор пока эта «Лейка» будет болтаться, я знаю, с тобой все будет в порядке.

— Мне никогда не хотелось использовать эмоциональный шантаж, понятно тебе? Мне просто нужно немножко поплакаться, а ты должен сказать, что понимаешь, как нелегко мне приходится и как ты восхищаешься тем, что я прекрасно с этим справляюсь.