И они обнялись, и мужчина касался нежного гибкого тела женщины, ему хотелось войти в нее еще и еще, но она первый раз за целый месяц оглушительных ночей отказала ему нежно, но твердо. «Она не сказала бы зря», – подумал мужчина и замер от счастья, клянясь сделать женщину и того, кто был в ней, самыми счастливыми на земле.

Тимур родился весной, удивительно ранней даже для их краев. Все набухало, возбуждалось к жизни, земля пахла так, что ее хотелось нюхать, трава выползала с, казалось бы, навсегда затоптанных мест. Его так любили, что он стал улыбаться раньше других детей. Из рук мамы он переходил в руки бабушки, а от нее попадал в самые лучшие руки на земле. Это были руки двоюродной сестры Тамары. Летом его вывозили в коляске во двор, и он узнавал новые звуки: как визжит пила и как стучат молотки, как пронзительно до мурашек режется стекло, как ухают сваи и как скрипят доски на новом крылечке.

Он не понимал, что это строится дом для него. Не понимал, зачем надо было уезжать из этого замечательного места. На вокзальной площади, куда он попал, пахло совсем иначе, другими были звуки и голоса, было как-то не так, но рядом шла мама, а мама – это счастье.


Его отец Шамиль, до того как стать отцом, был в армии, потом слегка – года три – помотался по свету, пока не привез в родительский дом необыкновенной красоты украинку со странным для их мест именем Олеся. Красота сама собой сняла все вопросы языка и веры, хотя через дорогу от родного дома терпеливо ждала Шамиля крупная и деловая Эльвира. Врач по женским болезням, она могла и рану от неловкой работы зашить, и смазать горло керосином, когда антибиотиков под рукой не было. Эльвира стерпела армию, и гулянье по стране, потому что любила отца Тимура так, как не любила Ромео Джульетта. И не каких-нибудь несколько дней или там месяц, а уже больше десяти лет, если считать с пятого класса. Ну, вот и прикинь. Школа, институт, работа. И каждый день – каждый! – первый взгляд из окна – во двор напротив. Не слышно ли голоса родного?

А потом услышала. Женский. Певучий, таких у них не было. Выскочила чуть ли не в чем была, а та стоит. Тонкая, звонкая и косы. А кто в наше время их носит? Отрезают и продают парикмахерам. Вот и у Эльвиры химия, баран бараном. Но считается – красиво. А тут косы ниже попы и внизу колечком. Одна такая на весь Грозный будет. А за спиной стоит тот, кого она ждала уже не десять, а одиннадцать с половиной лет, обнимает эту, с косами, и кричит Эльвире, которая стоит почти ни в чем:

– Приходи знакомиться. Жена моя. Олеся.

Эльвира (все-таки высшее образование) кивнула химической головой и рванула в дом, и там в зеркале увидела себя всю: лохмато-черную, в длинной цветастой сорочке, на которую она набросила павловопосадский платок бабушки, босые ноги с грубыми ногтями, имеющими странность расти вверх. Она кинулась головой в постель и завыла, как раненая волчица. Из летней кухни прибежала мать и все поняла. Она достала очень старую книгу ворожбы и сказала дочери категорически: «Я знаю, я уже смотрела. Там не будет счастья. Я заложила страницу. Читай сама. Он приползет к тебе совсем скоро. Потерпи. Только больше не завивай волосы. Пусть растут вольно. Он твой по закону высшего неба, где строится жизнь на века, а не на какую-то там пятилетку».

И Эльвира приготовилась ждать терпеливо еще год, два, три года, потому что свято верила и матери, и старым книгам. Ее пугало только слово «приползет». Так ей не надо, ползком. Она будет ждать его высокого и красивого, и он войдет во двор и снимет шапку, и скажет: «Я пришел навсегда». Мысли об Олесе не было. Она исчезла из мыслей сразу, будто растворилась в пространстве. Как? Да мало ли как? Разве ей место тут с этим ее чужим голосом? Но однажды Эльвира увидела в освещенном окне, как Шамиль стоял на коленях перед животом тоненькой женщины и целовал его по кругу слева направо, а потом наоборот, а потом снова и снова…

– Не смотри, – говорила ей мать, – еще не вышло время.

И Эльвира уходила в спальню и падала лицом в подушки, умирая от страсти. Пусть бы хоть раз пришел, тайком. Трогать жену ведь сейчас нельзя. Эльвира сжимала свое воспаленное лоно и выла, выла, выла… Приходила мать, и стегала ее скрученным мокрым полотенцем по блудливым рукам, а потом несла ей чистое белье, и пока она переодевалась, мать говорила, что она родит много детей от Шамиля, и это будут настоящие чеченцы.

Шло время, родился Тимур, и стоял уже новый дом, Тимурчик начал ходить, и все его обожали, особенно двоюродная сестра Тамара. Олеся пополнела и косы теперь закручивала на затылке, была хорошей женой. «Какая женщина! – цокали чеченские мужчины. – Царица!» Олеся смущенно улыбалась, как умеют улыбаться только славянки. Она родилась после войны и после Сталина и других каменных вождей, и потому верила, что уже не будет горя вот такой ширины и такой глубины. Она живет у мужа как цветок, а сын у нее – просто счастье. «Дытыночка моя!» – шептала она ему в ухо, когда он спал, шептала едва слышно, чтоб не разбудить. Слава Богу, никаких проблем с языком, чем особенно пугала полтавчанка-мама, не было. Все были двуязыкие. И она потихоньку учила чеченский, хотя нужды в этом не было.

Утром на стареньком «Москвиче» уезжал Салман в Грозный, где работал в университете. Дети шли учиться, Шамиль – на электростанцию. Лейла, жена Салмана, – в школу, где была завучем. Олеся оставалась с дедушкой Вахидом и бабушкой Патимат. Обед готовился на две семьи, поэтому там, где полагалось быть забору, стоял большой деревянный стол с лавками, и общая трапеза вечером была лучшим временем для разговоров на все темы.

Здесь и сейчас

Я мою чашки после ужина. «Тамань, – слышу я, – самый скверный городишко их всех приморских городов России». Что это со мной? Говорю вслух? Нет, я молчу. Я слышу. Говорит мужчина, который не соглашается с Лермонтовым, потому что проходил в Тамани практику и любил сидеть там на камнях у самого моря, как на носу корабля, и в каждой девчонке видел Ундину, и этого миража ему хватало для любви к неказистому городку.

Вообще видение, мираж, говорил мужчина, это не ерунда, это знаки живого неба, которое смотрит на нас, то удивляясь нам, то возмущаясь. Ведь это же дурь – подозревать, будто мы лучшее, что придумал Аллах. Посмотри на карагач – сколько достоинства, и никакого зла никому. А уж конь… Царь!

Я стою замерев. Голос исчез, но остался запах чая (а у меня кофе), женские неясные голоса… И еще голубая ниточка, она идет от меня, из меня, мимо меня, и я спокойно отодвигаю ее ладонью. Она – никакая, она – тоже мираж. Я понимаю, что камень и эта паутинка – единое целое.

Утром я решаю выбросить камень. Господи, что мне мало проблем с реальной жизнью? Промокают сапоги, у мужа болит спина – остеохондроз, ночью он стонет от боли. Сын звонит редко. Я понимаю, дорого – заграница, но каждую минуту смотрю на телефон. Так вот, я иду выбрасывать камень, паутинка как бы цепляется за телефон, и я слышу голоса внуков, родные голоса на чужом языке. И бас сына. Русский бас, воспитывающий детей. Я сержусь на сына за раздраженный тон и тут же звоню сама, хотя они все в сборах на работу, в детский сад. Мне же было сказано: «Мамуль! Звони, но только не утром. Утром мы в мыле».

Я кладу трубку. Я ведь уже знаю, что все в порядке, зачем мне электрическое подтверждение, когда есть у меня другое? И все-таки, все-таки… Надо бы сходить к невропатологу. Но, боже, какая она дура, наш невропатолог! Она будет говорить, что при Сталине мы были все здоровы, человек не раздваивался и растраивался на число партий, на количество мнений. Это вредно и опасно – расчленение, мысль должна быть одна. Мысль – стержень. Знала бы ты, дура, что мысль – голубая паутинка, она из ничего, но она все. И ладно, и пусть, пусть я буду сумасшедшая. Никуда не пойду.

Я ложусь на подушку. Она горяча. Я трогаю свой обломок, он прерывисто дышит. И я слышу, как где-то далеко-далеко стреляют… Это в том дворе пахнет чаем и идут разговоры о разном, то о Лермонтове, а то о месячных у какой-то Тамары.

Кто ты, обломок? Зачем ты мне?..

Где-то в России…

Месячные у Тамары были не по правилам бурными – она даже не заметила, встала из-за стола, а все платьишко сзади в крови. Женщины загородили девочку и увели в дом, а мужчины говорили про свое. «Срам, – говорит дед. – Сколько полегло в Афганистане, а надо было англичан спросить, прежде чем лезть туда». «Идиоты. Они в Кремле идиоты», – говорил Шамиль. А мальчики на улице играли в будущую войну, потому что без войны жизни не бывает. Так что ж они – не мужчины? Им ведь уже по пятнадцать лет.

А потом в дом вошла Эльвира, вызванная по случаю Тамариных кровей, а бабушка сказала ей тихо: «Все хорошо. Пришла у девочки пора». Тимур тогда некстати обкакался. Мальчишки заткнули носы, дедушка понес ребенка обмывать, он обожал это делать, а женщины внимательно слушали Эльвиру, любившую выступать – хотя бы и перед тремя-четырьмя людьми. Она сразу повышала тон и гордо подымала голову.

– Циклические изменения в матке и яичниках завершаются выделениями крови из половых органов.

– Спаси ее, Аллах! – вздохнула бабушка.

Тамара же поднялась и звонко сказала, что их классная руководительница еще в прошлом году собирала девочек и все про все им объяснила. Эльвира оскорбилась сравнением уровня знаний своих и какой-то там классной. Женщины уже вовсю чирикали, предлагали Эльвире чаю. Но не тот Эльвира человек, чтобы покупаться на первое же угощение. «Мне еще главу надо дописать», – сказала она. И все замолкли, зная, что она пишет кандидатскую, что научный руководитель у нее в Ростове очень суровый господин, но Эльвиру обожает за ум и за красоту. Последняя была тут ни при чем. Это легенды матери-ворожеи каждый раз дополнялись все более красочными деталями отношений дочери с руководителем. Ведь главное, чтобы об этом узнал Шамиль, но тому все было как до электрической лампочки. Скажем так, он был даже невежлив, когда при нем расписывались достоинства Эльвиры. Ну, к чему они ему, люди? Если бы знала Эльвира, что напрасно она отращивала себе волосы и ходила на специальное выпрямление химически подкрученных локонов. Сколько времени прошло, а они как свились в колечко, так и не развились, хоть стригись наголо. Вот защитится и совсем изменит прическу. Шел девяносто четвертый год. Вокруг постреливали, но было еще как-то непонятно. Иногда Эльвиру охватывал стыд своего ожидания. Разве она из тех, кто разрушает семью? Да ни за что! А желать смерти Олеси? Да лучше она бросится с горы. Но мать тыкала ее носом в черную книгу, и дурные мысли возвращались и вили свое непонятное гнездо. Тут-то и начались бомбежки.