Смертельные часы для Метеллы. Поцеловав племянницу в лоб и помахав ей вослед рукою, она долго провожала взглядом удаляющихся всадников — и застывала на открытой террасе замка, бледная, убитая, будто они покинули ее навеки; затем она уходила к себе, запиралась в спальне и горько рыдала. Иногда она прокрадывалась тайком в какой-нибудь глухой уголок парка и оттуда издалека видела, как они проносятся сквозь сияющие аркады света между темными сводами аллей; она боялась, как бы по ее виду не догадались, что она подсматривает — страшней всего было для нее показаться смешной и ревнивой.

Однажды, когда она плакала, приникнув головою к решетке окна в своей спальне, мимо промчались галопом Сара и Оливье; они возвращались с прогулки; из-под конских копыт извивались вихри песка. Сара, вся раскрасневшаяся, оживленная, такая же стройная, такая же легкая, как ее конь, казалось, составляла с ним одно целое. Оливье скакал рядом; оба смеялись беспечно и весело тем счастливым смехом молодости, который вырывается из груди сам собой, непроизвольно — от движения, шума, радости жизни. Оба походили на двух детей, упоенных собственным криком и беготнею. Метелла вздрогнула и, укрывшись за портьерой, смотрела на них. Какой красотой, какой чистотой и нежностью светились их лица! Леди Маубрей была тронута. «Они созданы друг для друга, — думала она, — вся жизнь у них впереди, будущее им улыбается, тогда как я только тень, которую готова поглотить могила…» В следующий миг она услыхала шаги Оливье; они приближались к ее комнате. Торопливо отерев перед туалетным зеркалом слезы, она сделала вид, будто поправляет прическу к обеду.

Оливье сиял и не скрывал своего удовольствия; он с любовью поцеловал Метелле обе руки и, сообщив, что Сара пошла снять амазонку, передал леди Маубрей букет голубой перелески, собранный девушкою в парке.

— Так вы спешивались? — спросила леди Маубрей.

— Да, — отвечал Оливье. — Сара увидала лужайку, сплошь покрытую цветами, и ей захотелось во что бы то ни стало нарвать их для вас; я не успел подхватить под уздцы ее коня, как она уже спрыгнула наземь. Мне пришлось исполнить роль пажа: я придерживал лошадь, а Сара, словно резвая козочка, носилась по лужайке, собирая цветы и гоняясь за бабочками. Добрая моя Метелла, племянница ваша вовсе не то, что вы думаете. Она не юная девушка, а какая-то неведомая птичка, обернувшаяся шаловливой девочкой. Я ей это сказал, и она хохочет, вероятно, еще сейчас.

— Я рада угнать, — произнесла с грустной улыбкою леди Маубрей, — что Сара повеселела. Милое дитя, она так очаровательна, так хороша собой!

— Да, она красива, — сказал Оливье. — Ее лицо из тех, которые мне нравятся. И сразу видно, что она умна и добра; она похожа на вас, Метелла. Никогда еще не замечал я в ней столько сходства с вами, как сегодня. Минутами у ней даже ваш тембр голоса.

— Я счастлива, что вы наконец полюбили ее, мою бедную крошку, — молвила леди Маубрей. — Признайтесь, ведь вначале она вам не нравилась.

— Нет, она просто стесняла меня, вот и все.

— Но теперь, — проговорила Метелла, делая невероятное усилие, чтобы внешне сохранить спокойствие и ровный тон, — теперь вы убедились, что она вас не стесняет.

— Я опасался, — сказал Оливье, — что она поведет себя с вами не так, как должно; однако я вижу, что она вас и понимает и уважает, и это меня радует. Ныне не я один здесь люблю вас. Мне есть с кем о вас говорить, а рядом с вами есть существо, любящее вас не меньше, чем я.

В комнату вбежала Сара.

— Тетушка, дорогая! — воскликнула она. — Передал он вам мой букет? Ваш сын — просто злодей! Да, милостивый государь! Непременно хотел отдать вам цветы сам и отнял их у меня чуть ли не насильно. Он ревнив, совсем как ваша левретка, которая принимается скулить, стоит вам только погладить мою косулю.

Леди Маубрей поцеловала девушку и подумала, что должна чувствовать себя счастливой, если ее любят как мать.

Несколькими неделями позже, когда дети леди Маубрей (так она их называла) отправились, по обыкновению, на прогулку, она зашла в комнату к Саре, чтобы взять книгу, и подобрала лоскуток бумаги, брошенный на подоконнике. Между обрывками слов, смысл которых невозможно было уловить, она отчетливо различила имя Оливье и за ним большой восклицательный знак. То был почерк Сары. Леди Маубрей окинула взглядом комнату. Ящики секретера и другой мебели все были заперты на замок; ключи вынуты. Но характер Метеллы не допустил ее до дальнейших розысков. И все-таки она поспешила уйти, чтобы не поддаться искушению тревожно возбужденного любопытства.

Наконец Сара вернулась с прогулки; леди Маубрей заметила, что племянница непривычно бледна, а голос ее дрожит. Смертельный страх сжал сердце Метеллы. К обеду Сара явилась с заплаканными глазами и вечером была так печальна и удручена, что леди Маубрей не выдержала и осведомилась, как она себя чувствует. Сара ответила, что нездорова, и просила разрешения уйти к себе.

Тогда леди Маубрей пожелала разузнать о прогулке у Оливье. Он со спокойствием совершенного неведения рассказал ей, что в продолжении первого часа Сара была очень весела, что затем они поехали шагом, разговаривая между собой, что она не жаловалась ему на какое-либо недомогание и что бледность ее он заметил, лишь воротясь, когда на это обратила внимание леди Маубрей.

Метелла простилась с Оливье и, беспокоясь о девушке, направилась к ней, но, прежде чем войти, заглянула в комнату сквозь притворенную дверь. Племянница что-то писала. При первом же легком шорохе, произведенном Метеллой, она вздрогнула, отбросила перо и схватила и руки книгу, однако раскрыть ее не успела — рядом стояла леди Маубрей.

— Ты пишешь, дитя мое? — спросила она строго, но не без нежности.

— Нет, тетушка, нет! — воскликнула в необъяснимом замешательстве Сара.

— Девочка моя, неужели ты способна солгать мне?

Сара потупила голову и вся затрепетала.

— Что ты писала сейчас? — произнесла с убийственным спокойствием леди Маубрей.

— Я писала… письмо, — проговорила Сара в сильнейшем волнении.

— К кому же, дорогая моя? — спросила Метелла.

— К Фанни Харст, моей подруге в монастыре.

— Что же тут предосудительного? Зачем тебе понадобилось прятать письмо?

— Я ничего не прятала, тетушка, — возразила Сара, пытаясь овладеть собой. Однако ее растерянность не укрылась от сурового взора леди Маубрей.

— Сара, — сказала ей Метелла, — я никогда не следила за твоей перепиской. Я так доверяла тебе, что сочла бы для тебя оскорблением требовать твои письма на просмотр. Но если б я могла вообразить, что ты от меня что-то утаиваешь, я бы добилась твоего чистосердечного признания, ибо полагала бы это своим долгом. Ныне я вижу, что у тебя и в самом деле есть какая-то тайна, и я требую открыть мне — какая.

— О тетушка! — воскликнула Сара сама не своя.

— Сара, — продолжала Метелла кротко и вместе с большой твердостью, — если ты не желаешь говорить со мной искренно, я могу подумать, будто в душе твоей живут недобрые чувства. Вынуждать у тебя правду я не хочу, ибо ничто так не претит моей натуре, как насилие над чужой волей. Но когда я уйду сейчас из твоей комнаты, сердце мое будет разбито от мысли, что ты не заслуживала ни моей любви, ни уважения.

— Тетя, родная! О! Матушка моя, не говорите так! — вскричала мисс Маубрей и с плачем упала на колени перед Метеллой. Боясь, тронуться ее отчаянием, Метелла вырвала у племянницы свою руку и, скрепившись, ответила холодно:

— Итак, мисс Маубрей, вы отказываетесь отдать мне то, что писали?

Сара повиновалась, хотела что-то вымолвить, но упала почти без чувств в кресло. Леди Маубрей преодолела низменное желание прочесть письмо тут же и уступила побуждению противоположному, более благородному: кликнула горничную Сары и велела ей позаботиться о юной госпоже. Сделав это, она бросилась к себе в спальню, заперлась, и глаза ее забегали по строчкам письма. Оно начиналось так:

«Я давно уже обещала тебе, dearest Fanny[2], открыть свою тайну. Настало мне время сдержать слово. Я не смела доверить бумаге предмет столь важный, пока не нашла способа переслать письмо с верной оказией. Нынче случай благоприятствует мне, и я могу прибегнуть к посредству лица, которое часто бывает у нас, а теперь едет в Париж. Человек этот охотно взялся отвезти тебе от меня собрание минералов и небольшой гербарий. Он вызовет тебя в приемную и передаст сверток, а в нем и письмо, так что оно не попадет в руки госпожи настоятельницы. Не сердись же на меня, дорогая, и не говори, будто я недостаточно доверяю тебе. Прочтя письмо, ты увидишь, что, речь идет не о пустяках вроде тех, которые занимали нас в монастыре. Дело у меня нешуточное, и, рассказывая тебе о нем, я испытываю немалое душевное смятение. Я думаю, что сердце мое не отягощено никакой виной, и, однако же, я краснею, словно мне стыдно перед духовником. Уже несколько дней собираюсь я тебе написать. Я измарала уйму бумаги, изорвала дюжину писем. Но теперь я решились. Будь же ко мне снисходительна, а если найдешь поступки мои безрассудными и достойными порицания, не брани меня чересчур сурово.

Я как-то упоминала тебе о молодом человеке, что живет вместе с нами, — приемном сыне моей тетушки. Впервые я увидала его в день нашего приезда. Но я так смутилась, что не посмела поднять на него глаза. Не знаю, как объяснить тебе, что сталось со мной, когда дверцы кареты вдруг распахнулись, и он, глубоко в них склонясь, поцеловал тетушке руки; он сделал это с такой нежностью, что все чувства мои пришли в волнение, и я сразу поняла, до чего доброе у него сердце; но минуло более полугода, прежде чем я разглядела его лицо по-настоящему, — до той поры я не осмеливалась посмотреть на него прямо, а только в профиль. Тетушка мне сказала: «Считай Оливье своим братом». Сначала слова ее пробудили у меня тайную радость, представлявшуюся мне более чем оправданной. Как сладко казалось мне иметь брата! И если бы он с самого начала обращался со мной как с сестрою, мне бы и на ум не взошло полюбить его иной любовью!.. Увы, Фанни! Теперь ты убедилась, как я несчастна: я люблю, но думаю, что никогда не смогу соединиться с предметом своей любви! И я даже не умею объяснить тебе, зачем так безрассудно полюбила этого молодого человека; право, я и сама не знаю, как это случилось; поистине, тут какой-то ужасный рок. Вообрази, более года он обращался ко мне с двумя-тремя словами в целый день, — и это вместо того, чтобы говорить со мной обыкновенно и доверчиво, как подобает брату; поверишь ли, все наши беседы за это время свободно уместились бы на одной страничке бумаги. Я приписывала его безразличие робости; но впоследствии — это просто невероятно! — он признался, что, еще не видав меня, питал ко мне какую-то странную антипатию. Не понимаю, как можно проникнуться заранее неприязнью к человеку, которого ты никогда не видел; тем более, если этот человек не причинил тебе никакого зла? Такая несправедливость должна была бы отвратить от него мое сердце. И что же? Совсем наоборот! Я даже начинаю думать, что любовь — вещь, совершенно от нас не зависящая, душевный недуг, против которого бессильны самые разумные соображения.