— Ну, скажи, Янек, дорогой, — теребила она его одновременно за руку и за ногу. — Ой, горячий ты какой. И красный как рак вареный. Небось обгорел вчера. Давай я тебя питательным кремом намажу, чтобы шкура не слезла. Но сперва скажи, а?

— Понимаешь, он… да и бабушка тоже, говорит, что на самом деле мой отец не мой отец, хоть у меня фамилия его и отчество. Я, кажется, рассказывал тебе о том, что у него с мамой была… любовь.

— Ну да. И он ушел в монастырь. А мама твоя вышла замуж за другого. Это я уже знаю, — немного разочарованно сказала Инга. — Это никакая не любовь, когда только охи да глазки друг другу строят. У меня так было с одним мальчишкой в четвертом классе. Скукотища.

— Нет, не глазки. — Ваня слегка обиделся за мать. Она жила в его памяти почти как идеал женщины. — Они… Словом, у них все было, и я, оказывается, его сын! — одним духом выпалил он и почему-то тяжело вздохнул.

— Ой, как здорово! Значит, у тебя два отца. А у меня ни одного нет. — Инга нахмурилась, но всего на какую-то долю секунды. — Так вот почему он меня сегодня дочкой назвал. Ура! — Она вскочила и закружилась по комнате, споткнулась о маленькую скамейку возле печи, чтоб не упасть, схватилась за занавеску и рухнула на пол, погребенная под белоснежным саваном тюля.

Ваня вскочил и помог ей выпутаться из сети.

— Ты настоящая русалка, — сказал он, отбрасывая тюль с ее лица и приближая к нему свои раскрытые губы.


Ваня видел из окна веранды лодку на якоре чуть ли не посередине реки — в том месте песчаная мель резко обрывалась судоходным фарватером. Инга сидела на носу, поджав по-турецки голые ноги, и сосредоточенно следила за поплавком удочки. Он (нет, даже в мыслях Ваня не мог назвать его «отцом», но и «дядей Толей» почему-то тоже) возился на корме с донками, забрасывая их в воду одну за другой. Ваня не любил рыбачить — это было нудное занятие, к тому же он всегда представлял себя на месте вытащенной из воды рыбы и сам начинал испытывать удушье. Разумеется, подобные ощущения были недостойны настоящего мужчины, и Иван никому о них не рассказывал. Потому он остался дома — впрочем, его никто и не звал на рыбалку — и очень скучал без Инги.

Нонна, кажется, ушла в магазин. Ваня поднялся в мансарду. Здесь было прибрано, все по-прежнему на месте, глянцево блестели половицы крашеных и почти нехоженых полов. На самодельной тумбочке он заметил толстую книгу, накрытую белой кружевной салфеткой. Его рука машинально потянулась к ней. Оказалось, что это Библия дореволюционного издания с пожелтевшими от ветхости страницами, на темно-вишневой сафьяновой обложке большой крест со стершейся позолотой. Ваня никогда не читал Библию, хотя на книжной барахолке возле Первопечатника ее предлагали, и даже недорого. Она не считалась запрещенной литературой, как, к примеру, «Лолита» Набокова или «Доктор Живаго» Пастернака, за которые можно было запросто схлопотать срок. Наверно, еще и потому, что советский закон не предусматривал наказание за владение этой книгой, интерес Вани к ней был практически равен нулю. Сейчас он раскрыл ее наугад. Из середины вывалился сложенный вчетверо листок.

Ваня собрался было засунуть его на место — он был хорошо воспитан, а потому не собирался читать чужие письма, — но случайно заметил печать, просвечивающую изнутри. Это определенно был какой-то казенный документ, а значит, его можно прочитать.

Им оказалось заверенное в нотариальной конторе завещание. Согласно ему, Соломин Анатолий Николаевич после своей смерти передавал дом вместе с флигелем и другими постройками, а также прилегающую к нему землю (30 соток) Ивану Дмитриевичу Павловскому. Внизу стояла дата: 8 мая 1968 года. Это был день рождения Вани. В шестьдесят восьмом ему исполнилось четыре года.

Дрожащими пальцами он сложил завещание и сунул между страницами Библии, которую положил на место и прикрыл салфеткой. И опустился на теплый от падающих в окно лучей полуденного солнца пол.

Он услышал шаги босых ног внизу, тихий скрип двери.

— Кто есть в доме? — раздался негромкий и словно бы испуганный голос Нонны. Ее шаги прошлепали по коридору на веранду. Дом разнес их гулким пустым эхом. Звякнули стекла рам. Теперь шаги были прямо под ним. — Боже мой! — с какой-то тоской воскликнула Нонна. И снова во всем доме стало тихо. Тишина расслабляла и убаюкивала. С реки донесся ленивый гудок самоходной баржи. Ваня растянулся на теплом прямоугольнике пола, закрыл глаза. Не надо, не надо ни о чем думать. Думать так мучительно, так больно. Мысли упираются во что-то непробиваемое, жесткое, бесчувственно-неодушевленное, как бетонная стена, и падают, падают к ее подножию. Лучше закрыть глаза и…

Он впал в сонное оцепенение, сквозь которое пробивались звуки окружающего мира. Не просто долетали, а, усиленные этим оцепенением, обступали со всех сторон, тянули щупальца, жала, когти. Казалось, они проникают ему под кожу, вгрызаются в его плоть, задевают нервы. Тишина летнего дня была, как острыми булавками, утыкана этими звуками. Кричали петухи, лаяли собаки, царапала ветка по шиферу крыши. И еще где-то кто-то плакал — горько, монотонно, без надежды на утешение.

«Что мне до всего этого? — думал Ваня. — Это не моя жизнь. Это чужая жизнь. Но где кончается моя и начинается чужая?.. Все так запутано. Наверное, я никогда не смогу это распутать. Мне тяжело… Почему кто-то хочет вмешаться в мою жизнь и перевернуть в ней все вверх дном?..»

И он вдруг пожалел, что приехал сюда — сейчас бы он с таким наслаждением вернулся в дни своего неведения, наполненные суетой экзаменов, волнений, бессонных ночей наедине с захватывающей книгой. В той, утерянной им навсегда жизни, все было до предела просто и ясно. Не было в ней никаких особенных переживаний, привязанностей, а была ровная, слегка снисходительная любовь к отцу, жалость к больному старому дедушке, уже почти зарубцевавшаяся скорбь по умершей бабушке.

И вдруг появилась Инга.

Да, с нее все и началось… Если бы не она, вряд ли пришло бы в голову приехать сюда, в дом, где когда-то жила его мать, а теперь, как выяснилось, живет отец.

Он любит Ингу. Несмотря на ее прошлое. Он еще не думал о том, во что выльется их любовь, хотя и называл ее своей невестой. Нет, конечно, это несерьезно — взять и жениться. Все женатики живут однообразно, скучно. Любовь — это совсем другое дело и к женитьбе, наверное, не имеет никакого отношения. Быть может, Инга захочет переехать к нему — отец вряд ли станет возражать. Ваня горько усмехнулся. Тот отец возражать не будет — у него мягкий характер. Про этого отца он пока не знает ничего.

«Наверное, я так привязался к Инге потому, что она первая», — помимо его воли оформилось в мозгу. Словно кто-то извне подсказал.

Он оперся на локти, потом сел. Теплый солнечный прямоугольник теперь был не на нем, а рядом, значит, он пролежал на полу час, если не больше. Внизу все еще кто-то плакал, но этот и все остальные звуки куда-то отступили, и Ваня очутился точно в вакуумной капсуле. Стало легко, на казавшийся неразрешимым каких-нибудь полчаса назад вопрос хотелось ответить бесшабашным: «Ну и что?» Он встал с пола, бросил взгляд в сторону Библии под салфеткой. «Ну и что?» — пронеслось в голове. Потом спустился по лестнице, вышел из дома и, дыша полной грудью раскаленным, как в духовке, воздухом, направился к обрыву, над которым росли какие-то колючие кусты с пожухшими от зноя листьями.

И тут над краем обрыва возникла голова Инги, а потом и она вся. Она была мокрая и прохладная с головы до пят, она повисла на нем, пытаясь к нему прижаться. От нее пахло речной свежестью, солнцем и какими-то бело-розовыми цветами, толстые длинные стебли которых она засунула себе за пояс из косынки, и их головки-зонтики возвышались над ее плечами.

— Ты спал? А мы сплавали на другой берег. Это совсем не страшно, хоть течение жуть как несет, — тараторила она. — Я правда похожа на русалку? — Она отступила на шаг назад, вытянула шею, выставила вперед слегка согнутую в коленке ногу. — Это он так сказал. Знаешь, а мы видели такого чудного хмыря. Он сидел возле нашего шалаша и пялился на нас, как на космических пришельцев. Сперва я испугалась — очень у него лицо странное: одна половина ухмыляется, а другая злая-презлая. Но он меня успокоил. Он сказал, что тип совсем безобидный. Просто он с приветом. А цветы тебе. Представляешь, я с ними плыла.

Инга дернула за кончик косынки, и цветы упали к ее ногам. Она аккуратно собрала их в букет и протянула Ване.

— А где он? — спросил Ваня, машинально беря из ее рук цветы.

— Кто? А… Он остался рыбачить. А я не могу на одном месте сидеть, да и по тебе соскучилась. Знаешь, пока мы плавали на тот берег, на удочку поймалась большая рыбина… Слушай, я правда по тебе соскучилась, хоть мне и было с ним жуть как весело. Пошли к нам, а?

Они направились в сторону флигеля. Ваню раздражал сладковато-гнилостный запах цветов, но вместо того, чтоб зашвырнуть их куда подальше, он почему-то держал букет возле самого носа.

Во флигеле было прохладно и полутемно. Инга стащила мокрые трусики, бросила их прямо на пол и растянулась на смятых простынях. Ваня лег рядом одетый.

— Ты что, не хочешь? — поинтересовалась она, уже расстегивая молнию на его джинсах. — А я… Мне еще на том берегу захотелось, когда я эти цветы рвала. От них так сексуально пахнет, и вообще… — Она неопределенно хмыкнула и вдруг, в мгновение ока оказавшись верхом на Ване, схватила его за горло цепкими холодными пальцами и спросила, приблизив к его лицу свои возбужденные переливчато-бирюзовые глаза: — Ревнуешь, да?

— Да, — тяжело выдохнул Ваня и попытался встать.

— Нет, не отпущу. Ты думаешь, я как была шлюхой, так и осталась, да?

— Не знаю. Ничего не знаю.

— Ах, вот ты какой. — Бирюза ее глаз внезапно померкла, точно помутнела изнутри. Она медленно разжала пальцы и, соскользнув на пол, села, обхватив руками колени. — Серьезный ты. Взрослый очень. Ты и понравился мне за эту серьезность, но мне каждую минуту хочется чего-то отмочить, похулиганить. Мне кажется, во мне чертенок сидит — это мать так говорит, да и бабка тоже. Думаешь, не вижу я, что он на меня как волк голодный смотрит? Ну и что? Смешно, да и только. Мне-то на него… ну, если и не наплевать, то… Да нет, раз у меня есть ты, мне никого-никого не захочется. Он заводится, когда рядом со мной. Ну и что? Может, ему это полезно. Эта Нонна такая толстая, что небось все дырки позарастали. На кусок тухлого мяса топор и тот не подымется. Ну да, прокисла она вся, а еще на меня так косится, словно я ее мужика хочу к себе в постель затащить. Ха, я ж не виновата, что меня все художники любят.