Толя тоже видел, как они целовались в саду, как страстно изгибала свое сильное молодое тело девушка, желая получить от поцелуя еще и то, что от него невозможно получить. Он завидовал состоянию сына — видно было, что парень влюблен первой любовью. И невольно прослеживал и переживал свой длинный извилистый путь от «Солнечной долины» до сегодня. Реальность обступала все плотнее, ворвавшись в разбитые ветром рамы парника. Впервые за много лет разболелась голова. Он закрылся в своей комнате, которую давно превратил в мастерскую. Неоконченная картина на раме, изображавшая лес, в котором все деревья были разных цветов и оттенков радужного спектра, показалась надежным убежищем. Он прижался щекой к шершавому холсту и закрыл глаза.

Она жила в этом лесу. Сейчас она спала под сиреневой сосной на траве, покрытой золотисто-фиолетовыми каплями росы. Ей снился сон…

Толя открыл глаза и потянулся к кисти, чтобы изобразить этот сон. Ярко-голубого цвета воронка с лохматым серебристым оперением, разбрасывающим продолговатые, тающие в воздухе искры, медленно и торжественно спускалась с неба. Внутри этой воронки…

Он покрывал холст быстрыми уверенными мазками. Он пребывал сейчас в сомнамбулическом состоянии. Это случалось с ним не так уж и часто, и обычно от картины, написанной в таком состоянии, он испытывал короткое, но очень сильное отчуждение, граничащее с ненавистью. Он прятал ее подальше, чтобы, чего доброго, не исполосовать в приступе ярости ножом ни в чем не повинный холст. Потом отчуждение проходило, и картина начинала жить собственной жизнью.

Он бросил кисть в жестяную банку со скипидаром и отошел назад на два шага.

В воронке, спускавшейся с неба на лес, в котором спала она, два нагих юных тела занимались любовью. Он видел плавное, похожее на танец колыхание бедер, трепет пальцев юноши, ласкавших грудь девушки. Вот она вытянулась, запрокинув голову, по ее телу пробежала дрожь…

Толя сделал глубокий вдох, надеясь подавить приступ внезапно нахлынувшей тошноты.

Он успел выскочить во двор, и его вывернуло наизнанку на клумбу с флоксами и петунией.


— Он смотрит на меня так, будто раздеть хочет. Я знаю, все художники развратные. Но ведь он твой родной дядя и не имеет права так на меня смотреть.

Инга приподнялась на локтях и поправила листик на носу. Они плыли в лодке по самой середине реки. Иван сидел на веслах. Ему никогда не доводилось грести раньше, но он быстро освоил это немудреное искусство.

— Наверное, тебе показалось. Он любит тетю Нонну и вообще… Вообще он не такой.

— Любит тетю Нонну, — передразнила Инга и фыркнула. — Какой ты наивный. Они живут вместе сто лет и давным-давно друг другу осточертели. А мужчины все одинаковые. Это ты другой. Но ты еще и не мужчина, ты мальчик.

— Он странный, но он… добрый и чистый, — задумчиво сказал Ваня. — Очень чистый. Он когда-то отказался от моей мамы, чтобы служить Богу.

— Ну и дурак. Я бы от тебя даже под пыткой не отказалась, — заявила Инга. — Да ну его к чертям. Пускай себе смотрит. Ты ведь не ревнуешь, а? — Инга вскочила, сорвала с носа листик, швырнула в воду. — Слушай, если он захочет меня полапать, я врежу ему по морде. Я умею за себя постоять.

…Они занимались любовью в шалаше, не думая о том, что их могут застать за этим занятием. Шалаш был просторный, и в нем приторно пахло нагревшимся на солнце свежим сеном. Он стоял на самом краю обрыва под тополем, и проплывающие по реке самоходные баржи сигналили с заунывной настырностью.

Потом оба задремали, не обращая внимания на тучи комаров и мошкары. Инга лежала на спине, приоткрыв рот и закинув за голову руки. Ваня проснулся первым — ему почудились шаги. Накинул на обгоревшие плечи рубашку, натянул плавки и выглянул наружу. Никого.

На противоположной стороне реки прямо напротив их шалаша поблескивал стеклышками веранды дом. Кто-то, кажется, дядя Толя, стоял, облокотившись о перила круглого балкончика наверху и смотрел вдаль. Ваня помахал ему рукой, но дядя не ответил.

— Вставай, — сказал он, вернувшись в шалаш. — Нас заждались к ужину. Я проголодался, как волк. Интересно, тетя Нонна догадалась напечь пышек? М-м, так хочется пышек с медом. Когда мы с бабушкой были в Коктебеле, она покупала мне мед в сотах. Ты когда-нибудь ела мед в сотах?

— Не-а, — сонно протянула Инга. — И пышки мама никогда не печет. А бабушку паралик разбил. Фу, от нее так мочой разит…

Инга натянула свои черные трикотажные трусики и завязала грудь белой ситцевой косынкой в красный горошек, которую ей дала Нонна. Ваня невольно отметил, что получилось стильно, как в журнале мод — на Инге все смотрелось стильно.

Не ветер, вея с высоты,

Листов коснулся ночью лунной;

Моей души коснулась ты —

Она тревожна, как листы,

Она, как гусли, многострунна, —

вдруг вырвалось из его груди, когда лодку подхватило и понесло речным течением.

— Ты что, сам сочинил? Вот здорово! — Инга одобрительно поцокала языком. — Я и не знала, что может быть так здорово. Ты прямо с ходу сочинил, да?

— Это сочинил граф Алексей Константинович Толстой, мой любимый поэт из русских. Слыхала про такого?

— He-а. Зато я знаю Высоцкого. И Окуджаву. «Ах Арбат, мой Арбат, ты — моя религия», — фальшиво пропела Инга. — Клево, да?

Ваня поморщился, но промолчал. Он не любил современную поэзию.

Лодка ткнулась носом о берег, и Инга, встав во весь рост на корме, с визгом нырнула в воду и поплыла широкими мужскими саженками. Потом перевернулась на спину, крикнула: «Догоняй!!»

Ваня видел ее острые белые груди, торчащие из воды — косынка сбилась на живот. Не раздумывая, он бросился в реку и поплыл следом. Метрах в пятнадцати от берега выступала мель. Здесь местами было по пояс и даже мельче. Он схватил девушку за талию, едва ее ноги коснулись песчаного дна. Они барахтались, сцепившись в шутливой схватке, пока оба не очутились под водой. Ваня успел нахлебаться вдосталь, в носу и в горле противно засвербило. И тем не менее он крепко прижал к себе еще не успевшее охладиться в воде тело Инги, резким движением сдернул трусики. Ему казалось, будто девушка тает в его руках.

— Совсем как в книжке — помнишь, ты рассказывал? — прошептала она с закрытыми глазами. — Любовь из книжки. Здорово-то как…

После ужина они сразу ушли к себе во флигель. Инга заснула, едва коснувшись головой подушки. Она лежала, как показалось Ване, в неживой позе со сложенными на животе руками и запрокинутой в крутом изломе шеи головой. Ему вдруг сделалось не по себе, и он пригляделся — дышит ли Инга. Все было в порядке: грудь девушки мерно вздымалась, она чуть улыбалась во сне.

Ване не спалось. На дворе еще было светло — только что село солнце. Он очень любил сумерки. Они отличались от остального времени суток своей непостижимой ирреальностью, как бы обещая исполнение самых неисполнимых — трансцендентных — мечтаний. В детстве он часто плакал в сумерках. Это были сладкие слезы о чем-то прекрасном, но, увы, несбыточном.

Осторожно, чтоб не потревожить спящую Ингу, Ваня спустил на пол ноги, натянул на голое тело джинсы и вышел во двор.

Длинная алая полоска зари над рекой напоминала огненный мост. Заречные дали на глазах растворялись в жемчужно-сером тумане, который густел и наливался синевой надвигавшейся ночи. Ваня обошел вокруг темного — ни одного огонька в окне — дома. Странную жизнь ведут его обитатели: нет телевизора, старый приемник накрыт искусно вышитой гладью салфеткой. И, похоже, никаких газет либо журналов. Книги, правда, есть, но главным образом словари, учебники английского и несколько книжек-покетов в мягкой обложке. Ваня не мог себе представить, что дядя читает по-английски. Но если не он, то кто тогда?..

Он зашел в дом. Тихо. Наверное, все легли спать. Дядина комната самая дальняя справа по коридору. Тетя спит на веранде на полу в окружении целой горки пестрых подушек. Ваня невольно улыбнулся, вспомнив это романтическое — цыганское — ложе в углу просторной светлой веранды, выходящей на реку. Вообще в тете Нонне есть что-то цыганское, хоть она светловолосая и очень полная — Ваня почему-то всех цыганок представлял худыми. Какая-то она диковатая и, кажется, себе на уме. Очень любит дядю Толю и не скрывает этого. Любит как-то униженно, просительно. А он милостиво разрешает себя любить…

В какой-то из комнат лежит старенькая больная бабушка, его, Вани, прабабушка, правда, не родная. Но мама очень любила дедушку Колю, своего отчима, и часто его вспоминала. Родного отца не вспоминала никогда. Ваня только и знает про него, что он был поляком. Кажется, про это сказал ему дядя Ян…

Он машинально толкнул какую-то дверь и очутился в темной комнате. В нос ему ударил спертый воздух, запах дешевого одеколона, плесени, чего-то еще, чему он не знал названия. Два окна закрыты ставнями — он заметил это, когда обходил вокруг дома, в третьем смутно темнели очертания холмов на фоне ярко-синего неба. Вид почти как из окна их с Ингой комнаты во флигеле. Скоро на небе проявится слегка накрененный влево ковш Большой Медведицы. Ване снилось в прошлую ночь, будто ему на голову падают прохладные светящиеся капли.

— Кто? — послышался тихий шелестящий шепот из угла.

Ваня пригляделся. Глаза, привыкшие к темноте, различили прикрытый простыней силуэт человеческого тела на кровати. Наверное, это и есть его прабабушка.

— Здравствуйте, — сказал он. — И извините, пожалуйста, если я вас разбудил. Я Иван, ваш… правнук. Я… мы приехали из Москвы в гости к дяде Толе. Бабушка, как вы себя чувствуете?

— Здравствуй, внучек, — неожиданно звонким и бодрым голосом сказала Таисия Никитична. — Ты меня не разбудил — я не сплю ночами. Открой форточку и садись на табуретку возле окна. От меня неприятно пахнет. Даже одеколон не помогает. Гнию заживо.