— Кто, отец, что ли? — Ваня усмехнулся. — Ну нет, он даже рад, что я наконец стал взрослым.

— Глупый, при чем тут отец? Отцы обычно дочек любят, а матери сыновей. Моя мать с брата пылинки сдувает. А твоя с тебя?

— Моя… Она тоже меня очень любила.

Ваня внезапно погрустнел.

— Она что, умерла? — спросила Инга, повернувшись к нему всем телом.

— Нет. Она уехала и вышла замуж за другого. Я с тех пор не видел ее.

— Значит, ты, как и я, сирота. — Инга вздохнула. — Я-то вообще никогда не видела своего отца, и мать мне про него не рассказывала. Ой, ты знаешь, а ведь я забыла взять с собой купальник, — вдруг вспомнила Инга. — В чем же я буду купаться?

— В чем мама родила. — Ваня улыбнулся. — Там, кажется, совсем дикие места и нет специального пляжа. Вообще-то это дом моей мамы, но она когда-то давно переписала его на дядю Толю, своего брата по отцу. Правда, он вроде бы приходится ей не родным братом, а… Но я, признаться, запутался в этих родственных связях. — Ваня обнял Ингу за плечи и привлек к себе, чем вызвал явное недовольство сидевшей рядом с ним старушки. — Я придумал: мы будем заниматься любовью в воде, — шепнул он ей на ухо. — Я читал в одной американской книжке, как влюбленная парочка заплывала далеко в океан на надувном матраце и…

— Дурачок, он же перевернется, и мы наглотаемся воды. — Изловчившись, Инга лизнула его кончиком языка в ухо и на мгновение больно прикусила мочку. Ваня почувствовал, как по телу забегали мурашки, перед глазами все поплыло. Он хотел поцеловать девушку в нос, но она уклонилась, откинулась на спинку своего кресла и устремила взгляд в окно.

Дорога от пристани петляла между тополями и вербами с искореженными временем стволами. Дом Ваня увидел издали — он стоял на возвышении в окружении высоких елей. В окнах мансарды догорало закатное солнце.

— Я представлял себе дом совсем другим, — пробормотал он. — Похожим на маму. Хотя этого не может быть; тот дом, где она росла, сгорел. Это… Дядя Толя построил новый дом.

— Ты очень любишь свою маму, — сделала вывод Инга и, зайдя вперед, обняла Ваню, прижала к себе и страстно поцеловала в губы. — Вот. Чтобы меня любил еще больше. Я ревнивая. Я очень-очень ревнивая.


Картинами, вставленными в простые, но искусно обработанные рамы, были увешаны стены во всем доме. И потому дом казался музеем одной-единственной женщины-призрака.

Она плыла на гребне голубовато-сиреневой волны в ореоле золотых брызг-звезд, в прозрачной — дымчатого цвета — тунике бежала по лугу, протянув руки к солнцу, танцевала на круглой белой площадке в огненной пене воздушного платья и языках пламени… Ее лицо всегда оставалось невозмутимо прекрасным и неживым. Оно было знакомо Ване, но такое лицо не могло принадлежать обыкновенной — земной — женщине.

— Дядя, это ты рисовал? — спросил Ваня, с трудом узнавая в длинноволосом худом человеке с синевато-бледным лицом дядю Толю из своего детства, который возил его по квартире на широкой надежной спине. — Ты… Как странно: вот уж не думал никогда, что ты станешь художником. Ведь когда-то давно ты, кажется, был монахом.

Толю взволновал приезд сына. Более того, этот высокий тонкокостный мальчик с Машиными переменчиво зелеными в зависимости от состояния души глазами странным образом подействовал на него, обострил восприятие окружающего мира, сблизил с ним. Последнее время Толя жил в каком-то нереальном, созданном из обрывков смутных воспоминаний, фантазий и заведомо неисполнимых желаний пространстве, в атмосфере ничем не нарушаемого спокойствия и сосредоточенности. Это был своего рода парник, где зрел причудливый урожай единственного растения — его любви к прошлому, в котором все до предела было заполнено Машей. И вот кто-то выбил стеклышко или даже целую раму, и сюда ворвался тревожно свежий ветер.

— Я переболел менингитом. Это странная болезнь. Я видел в бреду разные цвета. Словно я побывал на другой планете, в ином мире… В этот я вернулся только через два года. Тогда и захотелось писать картины. Сперва не получалось, но мне очень хотелось. И я знал почему-то, что обязательно получится.

Толя говорил отрывисто, глядя куда-то в сторону. Но он все равно видел Ваню. Ему хватило доли секунды, чтобы запечатлеть навсегда в памяти лицо своего сына от Маши.

— Отец передавал тебе привет, — сказал Ваня, когда они присели на лавку в саду. — Он… ну, словом, он, как всегда, в порядке. Мама, кажется, тоже. Два месяца назад привезли от нее письмо. Тебе она шлет привет. Она просит у нас у всех прощения. Как ты думаешь, она на самом деле виновата?

Толя молчал. Ветер, дувший извне, становился все холодней. Он поежился. Было время, когда он собирал каждую крупинку известий о Маше. Это было нелегкое время. Он уже давно не включает приемник. Тишина… Что может быть лучше тишины? Она вся пронизана фантастическими красками. Краски умиротворяют душу. Но они меркнут, если на них падает слишком яркий свет.

— Наверное, нет, — выдавил он. — Человек ничего не решает сам. За него все предопределено заранее. Кем — я не знаю. Честно говоря, я вообще ничего не знаю.

— А ты ничего не имеешь против Инги? — вдруг спросил Ваня, в упор глядя на Толю. — Она хорошая девушка. Мы поживем у тебя немного, ладно?


Таисия Никитична уже второй год не вставала. Она лежала в бывшей Устиньиной (вернее, ее точной копии) комнате, узнавая входящих по шагам, — глаза различали только свет и тьму и лишь иногда очертания человеческой фигуры. Таисия Никитична сохранила разум и даже память. Она лежала целыми днями в прохладном полумраке комнаты окнами на север и на холмы и думала, вспоминала, снова думала.

Последнее время она часто думала о сыне. Она считала его большим грешником и была уверена, что ее Николай попал в ад. Правда, в существование такого места она верила лишь отчасти и только на рассвете — на рассвете все казалось зловеще жестоким и враждебным человеку. Но Таисия Никитична жалела сына, жалела сейчас, когда он умер, а не когда был жив. Когда Николай был жив, он казался закованным в толстый панцирь и был недосягаем для ее жалости. Последнее время Таисия Никитична денно и нощно молила Бога о том, чтобы он сжалился над Николаем и простил ему грехи.

Когда в комнату заходил внук, она почти всегда притворялась спящей — Анатолий ее расстраивал. От него исходило беспокойство, мгновенно ею улавливаемое. В ее представлении внук состоял из двух половинок, слепленных между собой наспех и непрочно. Она искренне боялась, что он развалится в ее присутствии и это доставит ей жестокие страдания, хоть и понимала разумом — ничего подобного случиться не может. Но в природе существовали вещи, недоступные ее пониманию. Их она боялась больше всего.

С Нонной Таисия Никитична разговаривала охотно и подолгу.

Нонна умиротворяла ее своими подробными рассказами о домашних хлопотах, связанных с огородом, коровой и курами, заготовкой солений и прочей продукции, предназначенной обеспечить безбедную жизнь неторопливо длинной спокойной зимой. Все хозяйство было на Нонне и ее матери, приходившей сюда каждый день. Толя помогал изредка и почти всегда неохотно. Нонна и не просила — она его не просто любила, она считала настоящим чудом, что он позволяет ей себя любить.

Помыв посуду после обеда и поставив в духовку пирог с вишнями, Нонна зашла покормить Таисию Никитичну, а заодно сообщить о счастливом событии — приезде племянника и его невесты.

— Что-то он рано жениться надумал, — заметила Таисия Никитична. — Если мне не изменяет память, Ванечке недавно шестнадцать исполнилось. Он похож на нее? — вдруг спросила она, глядя на Нонну своими неподвижными, покрытыми желтоватой пленкой катаракты глазами.

— Похож, — сказала Нонна. — И лицом, и повадками всеми. Хороший мальчик — ласковый такой, воспитанный.

Нонна невольно вздохнула. Она мечтала о сыне, но этим мечтам не суждено осуществиться. Тем более последние три года они с Анатолием спят в разных комнатах. Такова его воля. И она не смеет возражать.

— Не вздыхай. Это счастье, что у вас нет детей. После его болезни почти всегда уродцы рождаются.

— Уродец тоже живая душа, бабушка. И ухода просит. И ласки с любовью. Хоть бы уродца Бог послал…

— Не гневи Всевышнего. Уродцы — кара Господня на наши грешные головы. Господи, если ты есть, не слушай рабу твою Нонну. Глупая она по молодости своей и не ведает, что говорит.

Таисия Никитична осенила себя узким, скособоченным вправо крестом.

— Бабушка, а эта Инга… странная какая-то. Красивая, очень даже, но…

Нонна запнулась, боясь произнести вслух то, что так и вертелось на языке.

— Какая? Небось вся городская из себя и модная, да?

— Нет, нет. Она под мальчика одета, хотя волосы у нее длинные. И крашеные, наверное, — неуверенно добавила Нонна. — Я видела, как они с Ванечкой… целовались. По-настоящему. Это… она виновата. Ванечка скромный, а она развязная.

Нонна вспотела, выпалив это слово — не в ее правилах было нелестно отзываться о людях. Но к этой Инге она почему-то с первой же минуты почувствовала неприязнь.

— Господь им судья. Молодые, кровь кипит. Да сейчас и жизнь другая пошла — легкая, веселая, бездумная. Я другой раз послушаю радио, и так оно жалко становится, что моя молодость на неласковое время пришлась.

Нонна встала — наверняка уже готов пирог.

— Отдыхайте, бабушка, — сказала она с порога. — Приду вечером.

— Постой. — Таисия Никитична приподнялась слегка на локтях, что стоило ей немалых усилий. — Скажи Ванечке, пускай ко мне зайдет как-нибудь. Если, конечно, не побрезгует старухой. Но ты меня сперва одеколоном протри и в комнате как следует проветри.

Она откинулась на подушку, почувствовав изнеможение, — больно огромно оказалось в ней желание увидеть правнука, в чьих молодых жилах течет соломинская кровь.