Церковь Святой Бенедикты находилась не в моем районе; я не была религиозным человеком, но она притягивала меня – не только во времена переживаний, но и когда я была счастлива. Здесь я могла выскользнуть из своей оболочки, вздохнуть свободно и насладиться моментом, когда я была никем.

Я прошла по центральному проходу и свернула налево, в крошечный придел Богоматери, где у алтаря возвышалась статуя Мадонны в непривычно ярком синем покрывале – грубая, топорная скульптура, но на удивление трогательная. Неестественно розовые гипсовые ладони были воздеты в жесте благословения над круглым подсвечником, где горела одинокая свеча. Эта Мадонна охраняла жертвы насилия – ее гипсовые руки благословляли изувеченных и раненых Ирландии и Руанды, заблудшие души жителей Южной Америки и тех грешников, о которых нам ничего не было известно; они напоминали нам, что Мадонна – мать всех матерей, чья обязанность – защищать детей и заботиться о них.

Иногда я садилась перед статуей и испытывала спокойствие и безмятежность женщины с устроенной жизнью. Но бывало, я задумывалась: не слишком ли я самодовольна?

Рядом на подносе лежали свечи. Я бросила в коробочку пару фунтов и взяла из стопки три свечи. Одну поставила за детей и Натана, вторую за Ианту, мою маму, третью за наш дом – чтобы в нем всегда были тепло и достаток, чтобы он служил нам убежищем.

Я уже собралась уходить, но передумала, порылась в сумочке и достала еще одну монету. Четвертая свеча предназначалась жене грешного министра – и моим притупившимся угрызениям совести.

На выходе я задержалась и сложила памфлеты на столике аккуратной стопкой.

Хотя было темно, я пошла домой через парк, выбрав тропинку, бежавшую вдоль реки.

Это был всего лишь городской парк, наполненный гулом транспорта, с грязными лужами и унылыми деревьями, но мне нравилось, с каким упорством он заявляет о себе как об уголке свежего воздуха. Повсюду, если присмотреться, можно было обнаружить незамысловатые радости: маленький венчик подснежников под деревом – проблеск веселья в дебрях зимы; летящая искорка красногрудой малиновки – яркое пятнышко в промозглых зарослях падуба; ряды тюльпанов и хохолки первоцвета и примулы у оснований их стеблей.

До сих пор зима была мягкая, сыроватая, похожая на интерлюдию. Днем прошел небольшой дождик, но сейчас стало почти тепло. Был еще только февраль, но в воздухе чувствовалось отчетливое дуновение весны, – крещендо. Я остановилась, перекинула сумку с книгами с одного плеча на другое, ощутив, как во мне пульсируют напряжение и восторг.

Взглянула на часы. Надо поторопиться. Я всегда должна торопиться.

Через пять минут я уже шагала по выложенной плиткой парадной дорожке дома номер семь по Лейки-стрит. Двадцать лет назад мы с Натаном мечтали о том, чтобы отреставрировать старинный домишко в районе Спитлфилдз или отыскать какой-нибудь четырехэтажный семейный особняк георгианской эпохи по идеальной цене, который почему-то не заметил никто другой. Дом на Лейки-стрит оказался чем-то средним между нашей тесной квартиркой в Хэкни и домом нашей безумной мечты. Мы пообещали себе, что в один прекрасный день переедем в более престижное место, но вскоре уютно устроились на викторианской террасе, вмещающей всех членов нашей семьи, и забыли о грандиозных планах.

Горели уличные фонари, и свежая белая краска на оконных рамах блестела неоновым оттенком. Когда я проходила мимо лаврового дерева, на меня упали капли дождя, и в тысячный раз я сказала себе, что дерево слишком большое, посажено в неправильном месте и придется его срубить. И в тысячный раз дала приговору отсрочку.

Глава 2

Через шесть часов мы легли в постель, и привычным, таким родным жестом Натан положил руку мне на грудь. Между нами не было трений и барьеров – его рука скользила легко, как шелк по шелку, и я обвила его руками и ногами и притянула к себе. Позже он пробормотал: «Это было замечательно» – и погрузился в сон.

Мне тоже следовало бы задремать – мы поздно вернулись с корпоративного ужина, но я слишком устала, чтобы спать. Наследие тех дней, когда дети были маленькими. Воспоминания о вечере вереницей проносились в голове: спутанные, незначительные, они все же не оставляли меня.

– Все тридцать три удовольствия, – провозгласил Натан, нырнув через спальню с голыми ногами, в одних носках. Он напустил на себя важный вид, и я стала выбирать для него рубашку. – Лучшие наряды, Рози, и гламур. Иначе эти чертовы политики подумают, что все, на что мы способны, – это закатанные рукава и круги под глазами.

Иногда закостенелая амбициозность Натана меня раздражала: он был таким постоянным, таким предсказуемым, и мне приходилось мириться с этим. Продать душу ради работы – одна беда; а вот когда большая часть твоей домашней жизни зависит от газеты, это совсем другое. В таких случаях я напоминала себе, что в каком-то смысле я так же предана своей работе, и раздражение быстро проходило. Я помогла ему надеть рубашку и застегнула верхнюю пуговицу.

– Дорогой, такое бывает только в Голливуде.

Один лишь Натан называл меня Рози – больше я никому не позволила бы разбрасываться уменьшительными словечками. «Розы слишком прекрасны и важны, – как-то сказала мне Ианта. – Розы – это единственные цветы, которым не придумали прозвища. Розу никто не посмеет назвать „отрадой сердца" или „ягодицами голландца"![1] – Она крепко обнимала меня после одной из подростковых истерик. – Розы шелестят на ветру и источают райский аромат. Это символ любви, но и символ горя. Подумай об этом». Бог знает, откуда мама это взяла, но ее слова влились в мою душу и затвердели, определив мое отношение к имени и самой себе.

С Натаном все по-другому. Ему можно было называть меня, как он захочет.

Я надела черное платье без рукавов, которое было мне слегка узко, и туфли на высоких каблуках. Мне давно пора было подстричься, но не хватало времени сходить к парикмахеру, так что я уложила волосы в шиньон – не слишком мне идет, но сгодится.

Мы под руку вошли в модный ресторан – один из тех, о которых пишут в журналах, существующих для того, чтобы читатели чувствовали себя несчастными: ведь их жизнь так далека от фантазии, описываемой там. Зал блестел серебром и стеклом; в белых вазах желтели очаровательные лютики.

Питер Шейкер и его жена Кэролин уже были здесь, и с ними молодая восходящая звезда – Джордж из финансового отдела – и его беременная жена Джеки, которая явно нервничала. Они наливались шампанским. С Питером и Кэролин мы не были близкими друзьями, но знали друг друга достаточно хорошо. Кэролин тоже пришла в черном платье и на высоких каблуках, но она маленькая и смуглая, а я – высокая, с каштановыми волосами, так что мы были совершенно не похожи.

Кэролин довольно нежно поцеловала меня. В течение многих лет мы часто встречались на корпоративных праздниках, но этим наше общение и ограничивалось. Поначалу Кэролин, которая не работала и была «домохозяйкой на полный день», просила меня сопровождать ее на дневные благотворительные сборища, но я всегда отказывалась, лишаясь таким образом и дружбы. С тех пор каждый раз, когда мы виделись, у меня было такое чувство, будто Кэролин, с ее безупречным домом и дочерьми, которые получили стипендии в средней школе и сами шили себе платья, задирает нос. Она делает это довольно вежливо, разумеется. Подруга постоянно намекала, что считает себя Идеальной Женой. Женщины не меньше мужчин любят соперничество, но умеют скрывать свое разочарование, и иногда их стремление конкурировать вызывает, как ни странно, симпатию.

В ожидании гостей – двух политиков и Монти Чэвета, писателя, специализирующегося на шпионских разоблачениях в Вестминстерском дворце, – мы выпили еще шампанского и посплетничали о делах компании.

– Видел сводку за эту неделю, Натан? – спросил Питер. Он с самоуверенным видом стоял перед моим мужем. В молодости Питер отличался болезненной худобой, но со временем приобрел уверенность в себе и поправился. Это ему шло.

Натан нахмурился:

– Надо будет все как следует обсудить…

Вскоре прибыли остальные гости. За столом я оказалась рядом с заместителем министра здравоохранения, которого звали Нил Скиннер. У него были бледная кожа, рыжие волосы и губы, которые на морозе сразу покрываются трещинами: не подарок для человека, которому зимой приходится выступать по телевидению. Мне стало его жалко: амбиции моего соседа были столь прозрачны, а должность ему досталась тяжелая, годящаяся лишь для политических самоубийц. Мы поговорили о его карьере, а потом замминистра спросил:

– Чем вы занимаетесь?

– Я – редактор книжной рубрики в воскресном «Дайджесте». («О, книги, – обычно говорили люди, с которыми я встречалась на светских вечерах; как же вам повезло. Вы знакомы с Салманом Рушди?»)

– И очень хороший редактор, – встрял Монти. Он разговаривал с Кэролин, но одновременно подслушивал нашу беседу. Как-то раз он признался мне, что именно так находит материал для книг. – Лучшая рубрика в городе.

– О боже, – нахмурился Нил Скиннер, – наверняка вы считаете меня полным тупицей.

Я невольно улыбнулась. Интересно, у кого комплекс неполноценности сильнее: у политиков или у журналистов? Краем глаза я наблюдала за Натаном: он пустил в ход все свое обаяние, беседуя со вторым, более солидным политиком, который, по слухам, имел шанс попасть в кабинет при следующей перестановке, – как обычно, он был весь внимание и держался настороже.

– Вовсе нет, – ответила я. – С какой стати? Нил побарабанил пальцем по стакану: держу пари, он специально делал маникюр.

– Трудно работать на компанию, которая способна причинить людям столько вреда?

Я посмотрела в его светлые глаза и ответила честно:

– Бывает.

Он наполнил мой бокал.

– Но вы же все равно работаете?

– Да, но я верю в то, что делаю, и думаю, вам придется со мной согласиться.

– Что ж, – ответил он, – у нас с вами есть кое-что общее.