Теперь свободного времени у меня было в достатке, и мистер Сирс, мастер поиграть на моей совести, этим воспользовался.

Помимо воскресного ланча, который я готовила для мистера Сирса, моя благотворительность состояла в следующем: я кидала монетки в шляпы, протягиваемые нищими на улице, и раздраженно отвечала на телефонные просьбы о пожертвованиях. Однако от мысли о мистере Сирсе, который целый день сидит в своей грязной непроветренной комнате, было не так легко отделаться. Хотя он был сердит и придирчив как никогда, его обделенность жалила меня, словно колючка. В конце концов я сказала, что хочу вывести его погулять.

– Я не против, – ответил он; довольно хладнокровный ответ, если учесть, что он не выходил из дома три года.

Каким-то образом мне удалось запугать бездеятельные социальные службы, и они предоставили коляску и сиделку на несколько часов.

– И это ты называешь автобусом? – произнес мистер Сирс, когда к остановке подъехал одноэтажный автобус.

Мы с сиделкой занесли его в автобус восемьдесят восьмого маршрута, где старик обрел совершенное счастье. Мы втроем сделали два круга – это заняло большую часть дня. Мистер Сирс сидел у окна; он устроил нам обзорную экскурсию по городу: знакомые места, в основном пабы, превратились в бары и гриль-кафе.

– Чем им пабы не понравились? Захотели кофе – так полно кафе и ресторанов.

Нетрудно догадаться, какой вывод сделал мистер Сирс: учитывая предательски быстрые перемены, творящиеся в мире, ему лучше не выходить из комнаты.

Как только закончились выпускные экзамены, на Лейки-стрит материализовалась Поппи, раскидав свои вещи по всему дому. Дочка молниеносно собрала рюкзак, поцеловала меня на прощание и потребовала денег на такси до аэропорта.

– Запрещаю тебе переживать, – заявила она. – Переживания – это для слабаков.

В те выходные я купила газеты и «Дайджест» и пошла в парк. До сих пор я даже не притрагивалась к газете – боялась увидеть самое худшее. Я стала ходить вверх-вниз по дорожке, набираясь храбрости.

Кем бы Минти ни была, прежде всего она была профессионалом. Рубрика изменилась, но не стала хуже: больше знаменитостей, больше фотографий и книг, рассчитанных на более молодых читателей. И все же меня не совсем забыли, ведь Минти строила свое здание на существующем фундаменте; но мои идеи уже не занимали центрального места. Это был своеобразный компромисс, поклон отношениям, которые нас когда-то связывали.

Поразительно, но пока я читала, испытывала не ревность, а растушую отстраненность от всего, что прежде занимало меня. По дорожке пронесся маленький марсианин в блестящем шлеме и наколенниках; вслед за ним – пыхтящий взрослый. Я следила за ними, чувствуя, что могу вздохнуть более свободно: что касается профессионального соперничества, мне дали передышку. Не то чтобы мне было все равно; однако так сильно меня это уже не заботило.

Я просмотрела другие рубрики. «Куда собираются наши сотрудники этим летом?» – гласил заголовок статьи под съежившейся картой мира. Редактор городских новостей отправлялся во Францию; редактор отдела статей – в Италию (как обычно), а вот и редактор книжной рубрики – эта дама планировала провести две недели на уединенном греческом острове. На странице красовалась фотография Минти в топике с глубоким вырезом и крошечной юбочке. «На острове Кеа по-настоящему жарко и безлюдно, – пояснила она. – Море и песок, и ничего больше».

Я дважды перечитала. Очевидно, Минти поленилась выяснить, как Натан переносит жару, но я-то знаю, что он всегда ненавидел ее и жутко раздражался.

Ветерок оживил страницы в моих руках. По дорожке шла женщина и везла в коляске двойняшек. Встревожено, размашистыми прыжками, мимо пробежала собака: наверное, потеряла хозяина.

Бедный Натан.

Я одернула себя. Брошенным женам приходится соблюдать печальное правило: если не проявить осторожность, то можно погрязнуть в критике ошибок и недостатков соперницы-узурпаторши. Она вульгарна… отравила гостей… ужасно обращается с детьми. Я видела, как этим болела Ви, и теперь стала замечать начальные симптомы у себя. Прекрати, сказала я себе, как обычно говорила мне Поппи.

Я выбросила газету в ближайшую урну и продолжила прогулку. Больше не стану из-за этого переживать.

Недавно прошел дождь, превратив траву в болото. Клен над рекой расправил новую листву; под ним цвела клумба поздних тюльпанов. Я наклонилась и пригляделась к ближайшему цветку. Тычинки разбухли и стали липкими; внутри гладкого выпуклого изгиба приютилась тля. Колокольчики лепестков казались такими неподвижными, застывшими, словно рокингемский фарфор. Словно ваза Натана.

Спокойствие куда-то исчезло. Это всегда происходило так быстро: достаточно было лишь намека, мимолетной ассоциации, и я снова возвращалась туда, где меня оставил Натан.

Мне нужно было отдохнуть от самой себя, и я повернула домой. Ветерок пролетел, я сняла свитер. И тут услышала щелчок. Щелчок. На секунду или две мои мысли вырвались на волю из сетки, в которую попали, и я увидела перспективу освобождения, будущего, в котором я буду свободна и чиста. Словно холодный свежий ветер ворвался в больничную палату. Словно иссушенный ландшафт проникся предчувствием дождя. Словно брызги хлынули из фонтана. Это длилось всего миг, и я и зашагала дальше, ступая грязными ботинками по мокрой траве.

Когда в понедельник утром я очнулась, Петрушки не было в кровати. Я отправилась на поиски и обнаружила ее растянувшейся в голубом кресле.

– Петрушка? – Кошка не ответила. От нее странно пахло, бока дергались. Я поняла, что ей больно, и у меня упало сердце. – Петрушка…

В последний визит к ветеринару Кит предупредил меня: «В ее возрасте на чудо надеяться не стоит». Но я надеялась. Надеялась.

Я погладила ее лапку. Я хорошо знала Петрушку и понимала, что она не хочет, чтобы я вмешивалась, что она предпочла бы пережить угасание и смерть по-своему, по-кошачьи. Я также знала, что бесполезно воображать, будто она испытывает те же глубокие эмоции, что и я. Я попыталась снова:

– Петрушка…

Мой голос проник в ее туманное небытие. С очевидным усилием кошка подняла голову и посмотрела на меня, на ту, которая так любила ее.

Когда Кит увидел меня в приемной с корзинкой в руках, его брови поднялись к самой линии роста волос; по утверждению его семьи, она была точь-в-точь как на портрете у Пятого Генриха. Такой лоб бывает у людей, которые всю юность вели себя отвратительно, но потом смирились с тем, что излишества стали слишком утомительны. У Кита была очень подходящая внешность для ветеринара: многолетнее общение с животными и их хозяевами, испытывавшими порой совершенно безумные эмоции к своим питомцам, наложило на него неизгладимый отпечаток.

Я достала Петрушку из корзинки. Кит положил мне на плечо костлявую руку.

– Ты знаешь, что я скажу, Роуз. Я могу под завязку накачать ее витаминами и антибиотиками, и она продержится еще день-два. Но больше в ее возрасте выторговать не удастся.

Он сжал мое плечо, и я отвернулась. Что бы сказали мои родные?

«Сделай это немедленно», – заявил бы Сэм.

«Нет, еще рано. У нас нет права вмешиваться в естественный процесс», – возразила бы Поппи.

Натан бы спросил:

«Сколько именно времени Кит поможет ей продержаться?»

– Ладно, – сказала я сдавленно Киту. – Только быстрее: ей здесь страшно.

Как можно осторожнее мы завернули Петрушку в полотенце. Кошка немного посопротивлялась, и Кит выбрил участок на передней лапе, наклонил свой королевский лоб и поцеловал ее.

– Готова?

Мне трудно было быть готовой к такому, но когда игла скользнула под кожу моей любимой кошки, я держала ее в руках. Я так многим была ей обязана. Я должна была сделать для нее намного больше, но теперь оказалась бессильна выплатить долг. Петрушка была рядом, пока я училась быть мамой, терпела гвалт и растила детей: она была моим молчаливым, по-женски участливым компаньоном, свидетельницей бурлящего, материального домашнего мира.

Почти сразу же ее голова откинулась мне на плечо. Зеленые глаза расширились, впустили свет, потом потускнели, закрылись, и для Петрушки наступила ночь.

Кит сделал шаг назад; я баюкала ее, пока ручеек пульса не иссяк и не наступила тишина.

Вернувшись домой, я отнесла Петрушку в сад и положила ее под куст сирени, рядом с черной чемерицей и вильчатыми анемонами. Поднялась наверх, в комнату Поппи, и стала искать в ящике белую шерстяную шаль, в которую заворачивала своих кричащих детей и ходила с ними взад-вперед, чтобы успокоить.

Я достала лопату и вилы и принялась копать комковатую, заросшую вьюнком землю. Зубцы вил рвали белые волокнистые корни и выгоняли насекомых из подземных нор.

Хорошее и тихое местечко, Петрушка.

Щелчок в моей голове был забыт, как и спокойное предвкушение будущего. С меня хватит. Я хочу, чтобы мое горе умерло, желания кончились, тело было укрыто от чужих взглядов.

Я продолжила копать.

Я хоронила прошлое, брак, карьеру; тот забавный, изнурительный, отчаянный отрезок моей жизни, когда Петрушка кралась рядом, а ее коготки цокали о каменные и деревянные полы; она составляла мне компанию ночью, когда дети плакали, а Натан спал.

Вырыв достаточно большую яму, я опустила в нее Петрушку и стала возиться с краями шали, заворачивая кошку до тех пор, пока не осталась довольна. Шерсть была мягкой, как застиранная детская одежда, и все еще хранила слабый и очень характерный молочно-дрожжевой запах младенцев.

Я кинула в яму полную лопату земли; потом еще одну.

Могила Петрушки заполнилась быстро.


Я внушала себе, что мне необходимо что-то съесть, но утратила привычку питаться регулярно. Пальцы мои задеревенели и превратились в ледышки. Я плеснула себе щедрую порцию виски, прикончив бутылку, и потащилась наверх, в кровать.

Ночью меня ужасно тошнило. Тяжело дыша, покрывшись потом, я села на корточки. Я горела, просто сгорала изнутри. В спешке я проковыляла из спальни в ванную, не включив свет, и неоновый отблеск с улицы окрасил фарфор бледным, некрасивым оранжевым цветом. Я приложила ладони к лицу.