— Вовсе нет. Просто я напрасно прождал всю ночь на Эсквилине одну армянку.

— О Приап! С чего это ты возжелал армянку, а не прекрасную римлянку с тугой грудью и круглым мясистым задом?

— Она мне понравилась. Когда я пришел к ней, она уходила куда-то с центурионом и попросила меня подождать.

— И ты безропотно покорился? Осел несчастный! Надеюсь, она не знает, кто ты такой, иначе она не преминет похвастаться, что заставила томиться ожиданием дядю самого цезаря. Я отомщу за тебя, бедный мой Клавдий. Я велю привести ее в лупанар, который намерен устроить здесь, во дворце, и ты сможешь иметь ее всякий раз, когда будешь приходить ко мне. Быть может, тогда тебе не придется ждать.

— Благодарю тебя, Калигула, — прошептал, опустив голову, Клавдий.

— Не надо меня благодарить, — вставая, проговорил император.

Он взял в стоящей на столе вазе оливку, разжевал ее и, злобно глядя на Клавдия, ловко выплюнул косточку ему в волосы.

— Ты, верно, голоден? — спросил Калигула.

Клавдий кивнул, казалось, не обратив внимания на застрявшую в венке цветов косточку. Калигула хлопнул в ладоши, и тотчас рабыня-эфиопка, обнаженная до бедер, туго стянутых длинной набедренной повязкой из льна, с густой курчавой шевелюрой, схваченной пурпурной лентой, явилась получить приказания.

— Принеси соррентского вина, галльской колбасы и тасосских орехов.

Когда молодая женщина ушла, Калигула вновь обратился к дяде:

— Попробуй пока эти оливки… Поверь, я заставил тебя ждать не ради собственного удовольствия. Сенаторы мне все уши прожужжали своими советами по поводу неотложных мер. Весь обед прошел в этих бесполезных дискуссиях, я ведь все равно все сделаю по-своему. Потом мне пришлось принять посланцев от граждан Аниция, прибывших из Лузитании, и от граждан Асса, прибывших из Троады, чтобы зачитать клятвы верности, которые дали мне их народы. Из-за этого я так и не покончил с почтой от прокуроров провинций. Все меня восхваляют в посланиях. Хотел бы я знать, когда я сяду на моего любимца Инцитата? За три месяца, что я ношу императорский пурпур, у меня не было ни минуты досуга!

Вошли рабыня-эфиопка и с нею еще одна женщина, обе несли золотые чеканные кувшины, бокалы тонкого александрийского стекла, серебряные блюда с колбасами и круглым хлебом.

— А вот и приятное питье, — сказал Калигула, беря бокал из рук опустившейся на колени рабыни. — Я не считаю соррентское вино наилучшим, хотя все отмечают отсутствие в нем примесей. Впрочем, оно легкое и в этот час, думаю, доставит тебе удовольствие.

Клавдий выразил согласие, сопровождаемое неприязненной ухмылкой, и протянул руки другой рабыне, принявшейся обмывать их теплой водой с лимоном и лепестками роз.

В эту минуту до присутствующих донеслось имя Калигулы, которое скандировала толпа, собравшаяся на вершине лестницы Кака, ведущей на Палатин. Одновременно рабыня, в обязанности которой входило сообщать о посетителях, известила императора о том, что Мнестер, знаменитый мим, ставший императорским любимцем, просит его впустить. Калигула жестом дал понять, что примет актера, и в ту же секунду вошел Мнестер. Этот худой, гибкий и подвижный человек, казалось, беспрерывно изображал что-то и танцевал прямо на ходу, точно его профессия сделалась его второй натурой. Он словно бы скользнул по гладкому мраморному полу к императору и подобострастно приветствовал его:

— Цезарь, твое имя звучит повсюду в Риме. Тебе надо появиться в окне, чтобы принять поздравления, которых стоят твои заслуги и беспримерная щедрость.

Довольная улыбка осветила лицо молодого императора.

— Народ требует меня, — объяснил он Клавдию. — Оно и понятно: я велел раздать по семьдесят пять динариев каждому гражданину. Отведай этого вина, пока я буду приветствовать их… И ты тоже, Мнестер.

Калигула резко встал. Походка у него была неуклюжая, и эта неуклюжесть лишь усилилась с тех пор, как он принял на себя лавры империи. Зато, усвоив на уроках риторики и философии набор общих идей и готовых суждений, отвечающих ожиданиям публики, он умел произносить блистательные речи. Ему удавалось украсить их примерами из римской истории и развернутой аргументацией. Он мог превосходно вести дискуссию и полемику. Его словарный запас вызывал у слушателей удивление и восхищение. Сам Тиберий, удалившись на Капри и выбрав Калигулу своим преемником, побуждал его и дальше следовать по этому пути. Голос у Калигулы был зычный, ясная речь лилась свободно. От своего отца, Германика, Калигула унаследовал способность убеждать и нравиться. Он пригладил рукой не очень густые торчащие волосы и длинными тонкими пальцами поправил пряди, покрывающие высокий лоб. На макушке у него уже наметилась плешь, наследственная в роду Юлиев, к которому он принадлежал через свою бабку Октавию.

Едва народ увидел своего императора, как восторженные крики, сопровождаемые рукоплесканиями, грянули с новой силой. Калигула поднял руку, приветствуя толпу.

— Этот народ задушит меня в порыве радости! — со вздохом проговорил Калигула, возвращаясь на ложе.

— Он любит тебя, цезарь, к тому же он многого натерпелся при Тиберии, — сказал льстивый Мнестер.

Однако, вопреки его ожиданию, Калигула встал, взгляд его был суров.

— У тебя есть основания сетовать на Тиберия, Мнестер? — слащавым голосом спросил Калигула.

Стремясь опровергнуть слух о своей причастности к смерти Тиберия — это предположение было настолько очевидным, что о нем даже заявляли официально, — Калигула выступал непреклонным защитником памяти о своем покойном двоюродном дядюшке-императоре.

Почуяв опасность, Мнестер с поклоном вкрадчиво произнес:

— Напротив, цезарь, милости этого великого правителя сделали меня счастливым.

— Мне отрадно это слышать, Мнестер. А теперь ступай. Я хочу остаться с Клавдием наедине. Да! Вели еще объявить народу, что по случаю игр, которые я устраиваю в память чтимой мною и оплакиваемой матушке, я снова буду раздавать деньги.

Когда Мнестер ушел, Калигула заговорил вновь:

— Ну, как тебе это вино?

— Превосходное!

— Попробуй еще колбасы. Мы ею полакомились вволю! Правда, мы запивали ее великолепным вином стошестидесятилетней выдержки, которое подарил мне Помпоний Секунд. Кажется, он заплатил за него умопомрачительную цену, но я так и не смог выведать, какую именно.

Клавдий, хотя и чувствовал голод, едва прикасался к еде из страха вызвать новые насмешки племянника. Калигула, небрежно свесив ногу в чрезмерно разукрашенном котурне[2] из золоченой кожи, наблюдал за Клавдием, откусывающим кусочки колбасы.

— Поговорим теперь о вещах серьезных, — вдруг сказал Калигула, когда Клавдий, от голода все более смелевший, уже принялся пожирать орехи и колбасу. — Я решил, что ты будешь распорядителем на играх в честь Агриппины.

— Ты хочешь, чтоб я…

Клавдий икнул, чуть было не подавившись орехом.

— Ты вместо меня будешь руководить играми, которые я устраиваю в честь моей матушки.

— Ты по-прежнему смеешься надо мной, Калигула…

— Вовсе нет. Я хочу, чтобы ты начал появляться перед народом и занялся государственными делами.

Эти слова, сказанные твердым голосом, убедили Клавдия в том, что его племянник не шутит. Тотчас Клавдия охватили противоречивые чувства. Прежде всего он боялся, что возложенные на него задачи окажутся ему не по плечу и это поставит его в еще более тягостное положение перед императором. С другой стороны, думал он, ему выпадал случай побороть судьбу и исправить дурное представление о себе, которое его родные и Август навязали народу. Ведь несмотря на то, что Август обнаружил в нем «благородство души», по его собственному выражению, и оценил ясность его речи во время публичного выступления, он не пожелал допустить его ни к одной должности, кроме авгурства.[3] И все же Клавдию еще хотелось защищаться, хотя бы для того только, чтобы проверить твердость намерений императора.

— Ты, цезарь, считаешь меня круглым дураком? Тебе же известно, что я был вынужден отказаться от активной жизни и славы. Я уже давно провожу свои дни в праздности, то на вилле в Кампании, то здесь, в Риме. Видят меня не иначе, как в окружении людей, что называется, низких, из-за этого я и приобрел репутацию искателя наслаждений и пьяницы…

Калигула, приподнявшись на ложе, резким жестом выразил нетерпение.

— Мне все это известно, Клавдий. Как бы там ни было, а народ тебя любит. Сегодня я выбираю тебя так же, как выбрали тебя всадники, чтобы чествовать меня в Кампании после кончины Тиберия. Сам сенат когда-то предложил сделать тебя одним из жрецов Августа и позволить высказывать свое мнение среди консуляров.[4] Сам Тиберий не относился к тебе с презрением, в отличие от остальных членов твоей семьи. Разве он не упомянул тебя в числе своих наследников в третью очередь и разве перед смертью он не рекомендовал тебя армии, сенату и народу?

Клавдий, чье удивление было столь велико, что заставило его даже забыть о еде, кивнул и махнул рукой в знак согласия. — Ты, стало быть, начнешь с того, что будешь распоряжаться на играх, — продолжал Калигула. — Помимо этого, мне хочется, чтобы ты утихомирил сенаторов, которые станут сетовать на новые расходы и в то же время соперничать между собой за возможность финансировать игры. Еще я решил реабилитировать моих братьев, Друза и Нерона, объявленных при Тиберии врагами отечества, и воздвигнуть их статуи. Проследи, чтобы эта работа была сделана как подобает. У меня к тому же есть намерение поручить тебе строительство акведука в окрестностях Тибура и строительство амфитеатра неподалеку от септы.

— Тебе не придется сожалеть о своем решении, Калигула. Клянусь, я сделаю все, что в моих силах, чтобы тебе угодить, все для счастья и благоденствия Гая Цезаря и его сестер.

— Я в этом не сомневаюсь, Клавдий. Заканчивай еду и не вздумай задремать. Отныне у тебя будет много работы. Покажи, что я верно оценил твои способности. Иначе я велю рабам разбудить тебя розгами.