Я помолчала, глядя на кровать, застеленную чистыми белыми простынями. Девчонка, которой я была прежде, могла прошагать весь день за фургоном, а потом весь вечер ездить верхом, чтобы заработать на жизнь. А теперь тело мое переполняла усталость, а душа была измучена.

– Да, – сказала я. – Расстегните мне пуговицы на спине, и я посплю. Я нигде не обещалась быть до вечера.

Я забралась под прохладное одеяло, села и выпила поссет, который принесла горничная. Заснула я сразу, но, вздрогнув, проснулась, когда она пришла разжечь у меня камин.

– Пять часов, мисс Сара, – сказала она. – Ее милость вернулась, переоделась и снова уехала. Сказала, что вы с лордом Перегрином можете последовать за ней во втором экипаже. Я сказала ей, что вы прилегли.

Я кивнула. Откинула одеяло – оно показалось мне тяжелым, руки мои ослабели. Я спустила ноги на пол, и половицы словно поплыли подо мной.

– У меня лихорадка, Сьюэлл, – глупо сказала я. – Я слишком больна, чтобы куда-то ехать. Попросите лорда Перегрина извинить меня. Я сегодня останусь в постели и завтра буду здорова.

Веки у меня горели. Я упала обратно на подушки.

– Вы будете обедать здесь, у себя? – равнодушно спросила горничная.

– Нет, – ответила я.

Когда-то я была голодной маленькой нищенкой. Сейчас мне казалось, что я больше никогда не захочу есть.

– Нет. Принесите мне лимонада, а потом, пожалуйста, дайте поспать.

Я слышала, как она гремит кочергой по каминной решетке, потом скрипнула половица, когда горничная пошла к двери. Очень смутно я уловила ее разговор с Перри, а потом звук стал доноситься до меня волнами, как море, как прибой в тот последний день в Селси.

Я снова уснула, и мне приснилось, что я вовсе не в Лондоне. То был лихорадочный сон, дробный и краткий, полный причудливых пугающих образов – они терялись во мраке, когда я силилась проснуться и избавиться от них, и возвращались, когда я начинала дремать. Мне казалось, что я снова в фургоне и все зову, зову ее, чтобы она принесла мне кружку воды. Горло мое запеклось, я так боялась, что у меня гнилая горячка и я умру. Во сне я видела ее спину и слышала свой тонкий детский голос, умолявший проснуться и принести мне кружку. Я была беспокойна, меня лихорадило. Я не узнавала себя. В лихорадочном сне мне мерещилось, что я рассердилась, что она не просыпается ради меня, и я крикнула: «Я ради тебя столько раз просыпалась, ленивая ты тварь!» Я вспомнила, как поднималась ради нее, как прислуживала ей и как она в награду улыбалась и разве что прикасалась ко мне, но чаще никакой награды и вовсе не было. И я подумала – пусть эта мысль и рвала мне сердце, как зубья граблей, – что она раз за разом брала у меня так много, а взамен не давала ничего. Она была эгоистичной, глупой девицей, и если бы послушала меня, то не полезла бы в тот день по веревочной лестнице. Если бы она меня послушала, она бы не пыталась поймать парня, который совсем не собирался жениться. Будь у нее в голове хоть что-то, кроме тщеславия и ветра, она бы увидела, что весело направляется не той дорогой, худшей дорогой из всех! И если бы она меня послушала, она бы сейчас не была мертва, а я бы не была больна – больна, и одинока, и настолько не в ладах с собой, что все шло не так.

Все шло не так.

Настолько не так, что я не понимала, кто я и что мне делать.

Здесь я заставила себя проснуться и потянулась в темноте за лимонадом. Была ночь, ночь, клонившаяся к рассвету. Кто-то принес мне попить, пока я спала. Кто-то снова развел огонь. Ночью я уже пила, потому что стакан был пуст, а кувшин полон лишь наполовину. В холодном сером свете зари я смогла сесть и налить себе лимонада.

Он был ледяным. Я задрожала, словно мое горло и живот сжали снежные пальцы. Стакан я выпила залпом, пытаясь утолить жажду, а потом снова забилась под одеяло. Мне было холодно, я продрогла, меня знобило. Но прижав руку ко лбу, я почувствовала, что он горит.

Тут я поняла, что больна, поняла, что этот сон, в котором она была дурой, злой дурой, – лишь часть моей болезни. Надо было держаться того, что я знала. Вспомнить, какой она была, моя любимая. Мне было нужно удержать в уме Перри, такого, каким, как я знала, он мог стать: беспечного юношу, которому предстояло вырасти в хорошего человека. Нужно было помнить, что Уилл Тайяк – злой мстительный работяга, нажившийся на моей земле и теперь убегавший в гневе, туда ему и дорога!

В сером холоде раннего утра меня трясло.

Надо было держаться за все это, иначе… я не знала, что случится. Приоткрой я разум хоть чуть-чуть сомнениям и неуверенности, я лишусь памяти о ней и любви к ней, я лишусь ясного будущего.

– Я хочу стать леди Хейверинг, – прохрипела я в стылый воздух спальни. – Я хочу управлять Хейверингом и Широким Долом, вместе. Хочу быть лучшим землевладельцем в стране. Хочу, чтобы все знали, кто я.

Мысль о том, что все на сотни миль вокруг будут знать мое имя, меня утешила.

Я чуть оползла на подушках.

И снова уснула.

Проснулась я утром, в жару, слепая – мои веки так покраснели и опухли, что я едва смогла их поднять. Разбудил меня вскрик горничной, которая подошла к кровати, увидела меня и метнулась к двери. Я чуть приоткрыла глаза и тут же зажмурилась. Даже с задернутыми шторами в комнате было слишком светло, и треск вновь разожженного огня был таким громким, что у меня заболели уши. Я горела в лихорадке, у меня так болело горло, что я не могла бы заговорить, даже если бы захотела.

Дверь спальни снова отворилась, и на пороге появилась горничная самой леди Хейверинг, Риммингс, очень высокая и царственная, несмотря на папильотки, торчавшие из-под ночного чепца. Не обратив внимания на мою горничную, щебетавшую ей в спину, она приблизилась к кровати и посмотрела на меня. Когда я увидела, как изменилось ее лицо, я поняла, что серьезно больна.

– Мисс Сара… – позвала она.

Я моргнула. Попыталась сказать: «Да?» – но голос сгорел в моей раскаленной глотке.

Я кивнула. Даже это легкое движение заставило распухшие мышцы моей шеи взвыть от боли – вой этот набатом отозвался у меня в голове.

– У вас очень нездоровый вид, вам нехорошо? – голос у Риммингс был такой резкий, что резал, как ножом, нежные места у меня за глазами и в ушах.

– Да, – у меня получилось издать тихий шепот.

Риммингс услышала его, но не склонилась, чтобы слышать лучше. Она держалась подальше от моего дыхания.

– Это точно гнилая горячка! – сказала Сьюэлл, моя горничная.

Я с трудом повернула голову на пропотевшей подушке и посмотрела на Сьюэлл. Если это гнилая горячка, то мне конец. Я видела, как моя мама-роми умерла от гнилой горячки, я знала, как беспощадна эта болезнь, как жестокий хозяин, который сломает твой дух, прежде чем выкинуть тебя вон. Будь я в Широком Доле, подумала я, я могла бы противостоять ей, я могла бы с ней побороться. Но не в Лондоне, где я всегда была уставшей и напряженной и где дни мои были так бедны радостью.

– Хватит! – резко произнесла Риммингс. – Ни слова об этом в людской, если хочешь сохранить свое место.

– Не знаю, хочу ли я сохранить свое место, если в доме гнилая горячка, – дерзко сказала девушка, пятясь к двери и по-прежнему глядя на меня. – К тому же, если у ней гнилая горячка, ей же не понадобится одеваться, так? Ей будет не нужна горничная. Лучше ее милости нанять сиделку на то время, что мисс протянет.

Риммингс кивнула.

– Не сомневаюсь, сиделка у нее будет, – сказала она.

Я смотрела на нее из-под прикрытых век.

Вряд ли я могла вынести, чтобы чужой человек таскал меня по кровати, тянул, раздевал и мыл. Я знала лондонских сиделок. Они и покойников обмывали, и роды принимали; с грязными руками, сквернословящие, пьющие бабы, которые обращались со своими подопечными – что с живыми, что с мертвыми – одинаково: как с мертвыми телами.

Риммингс вспомнила, что я рядом и все слышу.

– Есть очень неплохие, – солгала она.

Потом повернулась к Сьюэлл:

– Принеси свежего лимонада и таз воды. Протрешь ей лицо губкой.

– Я к ней не притронусь! – уперлась девушка.

– Делайте, что велено, мисс! – рявкнула Риммингс.

Но Сьюэлл уперлась. Я закрыла глаза, их перебранка смутно доносилась до меня сквозь набегавшие волны шума.

– Я к ней не притронусь! Я прежде видела гнилую горячку, – непокорно прошипела Сьюэлл. – Чудо, если мы все ее не подхватим. И потом – поглядите на ее лицо! Она в этом мире не задержится, она уже серая. Губкой такую лихорадку не собьешь. Она не жилец, мисс Риммингс, и я не стану сидеть с умирающей.

– Ее милость об этом узнает, Сьюэлл, и ты вылетишь на улицу без рекомендаций! – загремела Риммингс, и голос ее снова и снова эхом отдавался в моей голове.

– Мне все равно, вы меня не заставите! Я горничная, меня нанимали как горничную! Никто не скажет, что я не следила за ее одеждой, и не моя вина, что она все время ходит в амазонках. Не моя вина, что она так чахнет с тех пор, как приехала в Лондон. Я ее одевала, как следует, и ни слова ей не сказала, пусть она и вылезла из-под забора. Но сиделкой я при ней не буду. Это придется двадцать раз в день бегать по лестнице, и я точно подхвачу заразу и тоже умру. Не стану я этого делать!

Мои потрескавшиеся губы раздвинулись в слабой улыбке, когда я слушала их перепалку, хотя в голове у меня стоял грохот, как от барабана вербовщика. Все пошло не так. Сьюэлл, с ее зорким взглядом служанки и быстрым умом, была права. Я уже была пищей для червей, она увидела на моем лице то, что я помнила по болезни ма. Когда гнилая горячка трогает тебя горячим потным пальцем, ты не жилец. Перри не погасит свои долги по игре моим приданым, я не стану леди Хейверинг. Ее милость не дождется от меня наследника.

Весь наш труд, вся ложь и все уроки были ни к чему. Я всегда думала, что они были ни к чему, а теперь они ни к чему и не приведут, разве что похороны у меня будут шикарные, а не бросят меня в общую могилу. Но я умру в этом красивом лондонском доме – неизбежно, точно так же, как умерла бы в грязном маленьком фургоне, подхвати мы заразу, когда были детьми. Болезнь, унесшая жизнь моей измученной кочевьями ма в бедности и голоде, могла проскользнуть и мимо дворецкого и точно так же забрать меня.