Роберт Гауер был голоден до земли и богатства, потому что знал холод и бедность. Я была сиротой без друзей, у которой ничего не осталось, кроме земли. Вряд ли я отдала бы ее только потому, что мать, которой я никогда не знала, думала, что так будет лучше.

Было рано, наверное, около пяти. В этом доме жили, как принято у господ, даже слуги не вставали раньше шести. Я достала из сундука одежду, надела свои старые бриджи и рубашку, убрала спутанные кудри под старую грязную кепку Роберта. Взяла сапоги и прошла в одних чулках, на цыпочках, из комнаты и вниз по лестнице, ко входной двери. Я ожидала, что на ней будет засов и тяжелая цепь, но, как и в день моего приезда, дверная ручка подалась под моей рукой. В Широком Доле не запирали дверей. Я пожала плечами: это их дело, не мое. Но я подумала о коврах и картинах на стенах, о серебре на буфете и решила, что им стоит благодарить судьбу, что о них не прослышали некоторые приятели па.

На террасе я остановилась и натянула сапоги. Воздух был сладок, как белое вино, чист и прозрачен, как вода. Небо быстро светлело, вставало солнце. День обещал быть жарким.

Если бы я сейчас кочевала, отправляться в путь надо было бы немедленно, а то и раньше, чтобы пройти как можно больше до полудня. Потом мы нашли бы место в тенечке для привала, стреножили бы лошадей и приготовили еду. Потом мы с ней убрели бы в лес, нашли речку, чтобы поплавать или поплескаться, искали бы дичь, или фрукты, или пруд, чтобы порыбачить. Вечно беспокойные, вечно праздные, мы бы не вернулись домой, пока солнце не начало бы холодать, и тогда мы снова стали готовить и есть, а может быть – будь рядом ярмарка или жди нас встреча – мы бы поехали дальше долгим прохладным вечером, пока солнце совсем не скрылось бы и тьма не стала гуще.

Но сегодня я не кочевала.

Я нашла место, которое искала всю жизнь. Я была дома. Мои кочевые дни, когда дорога разматывалась впереди серой лентой и всегда впереди ждала еще одна ярмарка, закончились прежде, чем мое девичество. Я приехала в край, который могла назвать своим, который должен был принадлежать мне так, как ничто никогда не принадлежало тем растрепанным девчонкам.

Странно, но в то утро это так мало меня радовало.

Я обошла дом к конюшням. Кладовая тоже была открыта, седло и уздечка Моря были вычищены и повешены на место. Я сняла седло, положила его на руку, а уздечку бросила через плечо. Рукой я придерживала мундштук, чтобы он не звякал и никого не разбудил. Я в то утро не вынесла бы пустых разговоров ни с кем.

Это тоже было странно.

Не думаю, что когда-либо прежде я так хотела побыть одна, я всегда спала в караване с тремя другими, иногда с четырьмя. Но когда живешь кучей, учишься оставлять соседа в покое. А в этом большом доме, где было столько комнат, мы словно жили друг у друга в карманах. Вместе обедали, говорили, говорили и говорили, и все хотели знать, не нужно ли мне что-нибудь. Словно мне что-то могло быть нужно, словно я могла хотеть чем-нибудь заняться.

Я прошла через розовый сад, где раскрывали розовое нутро бутоны, когда лепестки согревались на раннем солнце, и открыла ворота. Море вскинул голову, увидев меня, и пошел мне навстречу, выставив уши. Он опустил гордую голову, чтобы я надела на него уздечку, и я перекинула через его шею поводья. Он стоял как вкопанный, пока я поправляла уздечку и надевала на него седло. В память о прежних временах я могла бы на него вспрыгнуть, но тяжесть у меня на сердце словно спустилась в сапоги, и я отвела его к камню для посадки рядом со ступенями террасы, словно была старухой при смерти.

Море сиял, как утреннее небо, его уши стрекали по сторонам, ноздри раздувались, он принюхивался к утреннему воздуху, пока солнце высушивало росу. Он забыл, как идти, самый тихий его шаг срывался на подпрыгивающую рысцу, которая перешла бы в рысь, если бы я позволила. Я сдерживала его, пока мы двигались по шумным камням перед домом, но как только мы выехали на утоптанную грязь на аллее, я позволила ему перейти на рысь, а потом и на быстрый легкий галоп.

В конце аллеи я его придержала. Я не хотела ехать в деревню. Рабочие люди рано встают, я знала, что фермеры просыпаются с зарей, как я сама. Я не хотела, чтобы они меня видели, я устала от того, что на меня смотрят. И мне надоело, что мне все время что-то говорят. Учат, уговаривают, убеждают, словно я – младенец в дамской школе. Если еще хоть кто-нибудь расскажет мне, как управляют Широким Долом – словно я должна быть рада, что они каждый день и час разбазаривают мое наследство, – я скажу им, что я на самом деле думаю об их нелепом разделении прибыли!

А этого делать нельзя – я пообещала себе держать язык за зубами, пока не пойму, что собой представляет этот новый мир, мир господ.

Я повернула Море на лондонскую дорогу, по которой мы приехали сюда много ночей назад, убегая от того, что казалось теперь другим миром. На дорогу, по которой мы медленно-медленно шли в темноте, в незнакомом краю, словно нас тянуло магнитом в то единственное место в мире, где нам ничто не угрожало. Где меня ждали домой – вот только, вернувшись, я оказалась совсем не той девочкой, которую они ждали.

Меня вдруг поразило, когда Море мягко ступал по дороге, что я для них тоже оказалась горьким разочарованием. Они все эти годы ждали нового сквайра, созданного по образу и подобию моей настоящей матери: заботящегося о людях, желающего освободить их от бремени пожизненного труда на полях другого человека. А вместо этого на их пороге появилась бродяжка-пацанка с жестким лицом, которая не выносила даже прикосновения руки к своей, которую учили не заботиться ни о ком, кроме себя самой.

Меня передернуло. Их мечтам я помочь не могла. У меня была своя мечта о Доле, и в моих мечтах он не был местом, где я с подозрением смотрела на джентльменов, гадая, не дурачат ли они меня. В моих мечтах Дол был местом, где земля улыбалась, местом, которое я признавала своим домом!

Все мы были глупыми мечтателями. Мы все заслужили свое разочарование.

Я тронула Море, он закинул голову и пошел ровным легким галопом. Вскоре мы вышли на лондонскую дорогу, и я придержала его, гадая, повернуть на север к Лондону, или на юг, к морю. Пока я размышляла, на дороге появился человек, ведший в поводу лошадь.

Сперва я посмотрела на лошадь. Гнедой мерин, чистокровный. С примесью арабской крови, подумала я. Красивое, с изогнутой шеей, большеглазое и гордое животное. Он страшно хромал, левая передняя нога, видно, так болела, что он едва мог на нее опираться. Я с удивлением посмотрела на человека, который вел лошадь. Человека, который мог себе позволить купить почти безупречное животное, а потом настолько дурно с ним обращаться, что оно так серьезно пострадало.

Когда я взглянула на него, у меня перехватило дыхание. Я видела нарисованных ангелов, нарисованных давным-давно в церквях в дальних странах, и он был прекраснее всех рисунков, которые я когда-либо видела. Его голова была не покрыта, и волосы у него вились, как у статуи Купидона. Он смотрел на дорогу под своими хорошо начищенными сапогами для верховой езды, и его совершенный рот был искривлен в обворожительной гримасе неудовольствия. Черты его лица, скулы, нос были так тонко очерчены, словно весь он был четкой линией на бумаге. Но сейчас все эти черты были обращены вниз – глаза под изогнутыми светло-коричневыми бровями, рот, взгляд, устремленный на землю. Он даже не услышал шагов Моря и не заметил меня, пока чуть не столкнулся со мной.

– Доброе утро, сэр, – уверенно сказала я.

Я была убеждена, что он обо мне не слышал – он не был похож на человека, знающегося с кем-то, вроде Уилла Тайяка. На предательскую копну моих рыжих кудрей была натянута старая кепка, жакет я застегнула. Я знала, что сойду за паренька, и по какой-то причине хотела посмотреть на его обращенное вверх лицо – обращенное ко мне, ведь я сидела на коне, куда выше его.

Он вздрогнул при звуке моего голоса, и ноги его поехали по белой меловой пыли. Я догадалась, что он какое-то время назад напился и еще не до конца протрезвел. Его голубые глаза были затуманены, я увидела, как он их с усилием сводит, пытаясь на мне сосредоточиться.

– Доброе утро, – пролепетал он. – Черт, утро ведь?

Он хихикнул, и ноги его сами собой сделали пару шагов мне навстречу.

– Слушай, парень, – сказал он добродушно. – Где я, черт меня возьми? Ты не знаешь? Далеко от Хейверинг-Холла?

– Я не из этих мест, – ответила я. – Эта дорога ведет в деревню, к поместью Широкий Дол. Хейверинг-Холл тут где-то неподалеку, но я точно не знаю, в какой стороне.

Он оперся о шею лошади, чтобы устоять на ногах.

– Это деревенская дорога? – радостно спросил он. – Так это же замечательно – я так понимаю, я выиграл!

Его сияющая улыбка была такой счастливой, что я тоже невольно улыбнулась.

– Знаешь, – глуповато хихикнул он, – я ведь поспорил с Томми Харрапом на триста фунтов, что попаду домой раньше его. А его тут нет!

– А это его дом? – озадаченно спросила я.

– Нет! – нетерпеливо ответил молодой человек. – Петуорт! Петуорт. Мы с ним были в таверне «Брайтонская красотка». Он заключил пари. Ему было ехать дальше, чем мне, поэтому я дал ему фору. Но теперь я выиграл! Триста фунтов!

– А откуда вы знаете, что он еще не дома? – спросила я.

Я понимала, что наблюдаю первостатейную пьяную дурь, но не могла не смеяться, глядя на его веселое беспечное лицо.

Он внезапно посерьезнел.

– Священник! – сказал он. – Ты прав, парень. Это часть пари. Мне надо, чтобы священник засвидетельствовал время, когда я вернулся домой. Толковый ты парень! Вот тебе шиллинг.

Он запустил руку в глубокий карман сюртука и стал в нем шарить, пока я ждала.

– Пропал, – скорбно произнес он. – Пропал. Не знаю, где я его потратил. Ты-то знаешь, что я его не тратил. Но его все равно нет.

Я кивнула.

– Я тебе напишу расписку, – внезапно просиял он. – И расплачусь, когда получу содержание на следующий квартал.