– Или можешь следовать своим интересам, – продолжал мистер Фортескью. – Если выяснится, что у тебя талант к музыке, или пению, или рисованию, можешь работать над ним. Или если твой конь чего-то стоит, можешь найти управляющего, и отдать его на племя.

– А есть люди, которые могут меня научить всему, что мне нужно? – спросила я. – Учителя музыки, танцев и манер? Я смогу всему выучиться?

Он улыбнулся, кажется, его тронул мой пыл.

– Да, – сказал он. – Миссис Редуолд может научить тебя всему, что тебе нужно. Она может научить тебя быть молодой сельской леди.

– Долго? – спросила я.

– Прошу прощения? – не понял он.

– Долго? – повторила я. – Долго мне придется учиться тому, как быть молодой леди?

Он снова улыбнулся, словно вопрос был забавным.

– Думаю, манерам человек учится всю жизнь, – сказал он. – Но, полагаю, ты будешь свободно себя чувствовать в хорошем обществе уже через год.

Год!

Я задумалась. На то, чтобы выучиться ездить без седла и сделать собственный номер, у меня ушло меньше времени. Она за два месяца выучилась трюкам на трапеции. Или навыки господ были очень трудными, или просто они включали кучу чуши и нелепостей, вроде того, что есть надо, сидя так далеко от стола, что точно уронишь еду.

Я ничего не сказала, и мистер Фортескью, склонившись, налил мне еще рюмку ратафии.

– На тебя много всего свалилось, – мягко сказал он. – И ты, наверное, устала, ты ведь первый день встала после болезни. Хочешь пойти в спальню? Или посидеть в гостиной?

Я кивнула. Я уже выучила кое-какие правила господ. Он имел в виду не то, что я устала, а то, что больше не хочет со мной разговаривать. Я почувствовала во рту дурной вкус и едва не сплюнула, но вовремя спохватилась.

– Да, я устала, – сказала я. – Наверное, лучше мне подняться в спальню. Доброй ночи, мистер Фортескью.

Он встал, когда я направилась к выходу, подошел первым и открыл мне дверь. Я замешкалась, думая, что он тоже хочет выйти, но потом поняла, что он открыл мне дверь из вежливости. Потом он взял мою правую руку, поднес к губам и поцеловал. Не успев подумать, я выхватила руку и спрятала ее за спину.

– Да что ты! – удивленно сказал он. – Я просто хотел пожелать тебе доброй ночи.

Я залилась краской от смущения.

– Простите, – хмуро сказала я. – Я не люблю, когда меня трогают. Никогда не любила.

Он кивнул, словно понял; но я готова была поспорить, что не понял.

– Доброй ночи, Сара, – сказал он. – Пожалуйста, звони в колокольчик, если тебе что-нибудь понадобится. Попросить Бекки Майлз принести тебе попозже чашку чая?

– Да, пожалуйста, – сказала я.

Чашка чая в постель была бы утешительно похожа на обед в постели в прежние дни, когда было слишком холодно, чтобы есть на улице, или когда мы так уставали, что уносили ужин на койки и просто роняли оловянные тарелки на пол, доев.

Я никогда не думала, что стану оглядываться на те времена с такой тоской и одиночеством, как теперь.

– И можешь называть меня Джеймс, если хочешь, – сказал он. – Или дядя Джеймс, если тебе так удобнее.

– У меня нет семьи, – тусклым голосом ответила я. – Я не стану притворяться, что вы – мой дядя, которого у меня нет. Буду звать вас Джеймс.

Он слегка поклонился и улыбнулся, но воздержался от того, чтобы снова взять меня за руку.

– Джеймс, – сказала я, собираясь уходить, – как часто вы приезжаете в поместье?

Он посмотрел на меня с удивлением.

– Раз в три месяца, – сказал он. – Приезжаю встретиться с Уиллом и посмотреть книги за квартал.

– А откуда вы знаете, что он вас не обманывает? – в лоб спросила я.

Он, казалось, был обескуражен.

– Сара! – воскликнул он, словно даже думать о таком было нельзя.

Но потом собрался и печально мне улыбнулся.

– Прости, – сказал он. – Нынче вечером ты так похожа на скромную юную леди, что легко забыть, что ты выросла в совсем другом мире. Я знаю, что он меня не обманывает, потому что он приносит мне счета за все свои покупки для поместья, и мы уговорились определять основные расходы каждый квартал, до того как он делает покупки. Я знаю, что он меня не обманывает, потому что вижу все счета по заработной плате в поместье. Я знаю, что он меня не обманывает, потому что деревня живет с долей в прибыли, и он старается получить прибыль побольше, чтобы доля его была посолиднее. И, наконец, самое важное для меня: я знаю, что он меня не обманывает, потому что он, несмотря на то что так молод, человек честный. Я доверял его кузену и ему доверяю.

Доверие, основанное на счетах и оговаривании расходов, я понять могла, но меня это не занимало. Не думаю, что я хоть раз видела честный расчет. Счета на покупки ничего не значили. И счета на оплату тоже. Доверие, основанное на том, что Уилл Тайяк был честным человеком, дорогого стоило. К тому же я узнала кое-что о том, как управляется поместье.

– Мельница платит аренду? – спросила я.

Удивление на лице Джеймса Фортескью оттого, что я думаю о подобных вещах, превратилось в улыбку.

– Будет, Сара, – увещевательным тоном произнес он. – Не забивай себе голову этими мелочами. Мельница не платит аренду с тех пор, как учредили корпорацию. Мельница, разумеется, дело отдельное, она работает так же, как кузница и возчик. Они берут особую плату или вовсе не берут денег с жителей деревни, а прибыль получают за счет тех, кто приходит извне. Когда они работают на деревню, то им выделяют долю в прибыли, а так они независимы. Когда деревня только начинала становиться на ноги, мы с кузеном Уилла, Тедом Тайяком, решили, что мельница не будет платить аренду, чтобы для жителей деревни она работала бесплатно. С тех пор так и повелось.

– Понятно, – тихо сказала я, потом сделала вид, что подавила зевок. – Ох, как я устала! Пойду ложиться.

– Сладких снов, – сказал он нежно. – Если тебя заинтересуют дела, завтра утром я преподам тебе первый урок: как читать книги поместья. Но для этого тебе надо отдохнуть. Доброй ночи, Сара.

Я улыбнулась ему, я выучилась этой улыбке у нее, давно, она так улыбалась, когда хотела быть очаровательной: прелестная детская сонная улыбка.

А потом медленно пошла к лестнице.

Для одного вечера я узнала достаточно. Джеймс Фортескью мог быть ловким деловым человеком в Бристоле и Лондоне – хотя я искренне в этом сомневалась, – но здесь, в деревне, его могли дурачить каждый день в течение шестнадцати лет. Он полностью доверял одному человеку, который был и счетоводом, и управляющим, и старостой. Уилл Тайяк решал, сколько тратить, а сколько объявлять прибылью. Уилл Тайяк решал, какая доля прибыли полагается каждому из общей казны. Уилл Тайяк решал, какова будет моя доля. И Уилл Тайяк родился и вырос в деревне, он не хотел, чтобы Лейси делали состояние на деревне или даже снова заявляли, что она принадлежит им.

Пальцы мои коснулись резной балясины у подножия лестницы, и я услышала в голове холодный голос, произнесший: «Это мое».

Оно и было моим. Эта балясина, этот затененный, сладко пахнущий холл, земля, простиравшаяся снаружи до склонов Гряды, и сама Гряда, уходившая к горизонту. Это было моим, и я не для того прошла весь путь домой, чтобы учиться быть миленькой Мисс из гостиной, этой тошнотворно розовой комнаты. Я пришла, чтобы заявить о своих правах и владеть своей землей, выручить свое наследство, чего бы мне это ни стоило, чего бы это ни стоило остальным.

Я вовсе не была той робкой нищенкой, которой они меня считали. Я была падчерицей мошенника и приемной дочерью цыганки. Мы всегда были ворами и бродягами, всю жизнь. Собственного коня я выиграла в пари, деньги я зарабатывала только верховыми трюками и шулерством. Я не одна из этих мягких сассекских уроженцев. На их нищих я не похожа. Я – неблагодарная деревенская девчонка, я – ребенок, брошенный матерью и выращенный цыганкой, проданный отчимом, умеющий обмануть и словчить по-всякому, как только могут на дороге. Я научусь читать расчетные книги, чтобы знать, сколько стоила эта хитрая выдумка с долей в прибылях и кто те мошенники, что меня обманывают. Я займу место в Холле как настоящий сквайр, а не как праздная тряпка, которой они хотели меня видеть. Я вернулась домой не для того, чтобы сидеть на диване и пить чай. Я пережила одиночество, отчаяние и разбитое сердце, чтобы получить нечто большее.

Тихо поднявшись к себе, я немного посидела на диване под окном своей спальни, глядя на залитый солнцем сад, на бледные облака, собиравшиеся справа и слегка розовевшие оттого, что к ним опускалось солнце.

«Это мое, – сказала я себе, и мне было холодно, словно на дворе стояла середина зимы. – Мое».

21

Я проснулась на рассвете, в цирковой, цыганский час, и сказала в бледный серый свет комнаты: «Дэнди? Ты не спишь?» – а потом услышала свой стон, словно меня смертельно ранили, когда вспомнила, что она не ответит, что я больше никогда не услышу ее голос.

Боль в моем сердце была так сильна, что я согнулась пополам, лежа в постели, словно меня мучил голод.

– Ох, Дэнди! – сказала я.

От ее имени мне стало хуже, бесконечно хуже.

Я отбросила одеяло и вылезла из постели, словно бежала от моей любви к ней и от потери. Я поклялась, что больше никогда в жизни не заплачу, и боль у меня в животе была слишком сильна для слез. Тоска росла во мне, как болезнь. Мне казалось, что я от нее умру.

Я подошла к окну, день обещал быть погожим. Меня ждал еще один день нежных уроков мистера Фортескью и спокойных прогулок с Уиллом. Оба они наблюдали за мной, оба хотели мной управлять, чтобы я не угрожала их маленькой уютной жизни, которую они себе устроили в теплой зеленой лощине среди холмов. Оба они хотели, чтобы я стала сквайром, которого им обещала моя мама, – тем, кто вернет землю людям. Я скорчила рожу, как мерзкая бродяжка, которой и была. Им повезет, им очень повезет, если я не переверну здесь все вверх дном за год. Нельзя отослать в мир младенца, дать ему умирающую приемную мать и пьющего отчима, и ждать, что он вернется домой благодетелем бедняков. Я видела жадных богачей и не удивлялась им. Но я никогда не сомневалась в голоде.