– Вот.

Впереди высоко вздымались красивые холмы, поросшие березами и неприглядными головками молодых папоротников. Слева холмы спускались к реке, бурые от прошлогоднего папоротника, но светлевшие там, где появилась молодая поросль. Старый вереск лежал, как тусклое олово и старое серебро. Перед нами на широко раскинувшемся поле открывались ровные ряды яблонь с зелеными листьями, сверкавшими серебристым исподом, когда их шевелил ветер.

– Их посадила ваша мама, – сказал Уилл, и голос его был полон благоговения. – До вашего рождения. Ваша мама, Джулия, их сажала, а мой двоюродный брат, Тед Тайяк, ей помогал. Говорил, у них на это целый день ушел, а когда закончили, так устали, что едва смогли дойти домой.

На мгновение я забыла печаль и гнев, владевшие мной, пока глядела на плодородное поле, и видела, как качаются под ветром сильные ветви.

Голос Уилла был теплым.

– Тед сказал, никто здесь прежде не сажал яблони, то был новый замысел. Чтобы поставить поместье на ноги после пожара и после того, как все пошло скверно. Сказал, это было едва ли не первое, что Джулия сделала сама. Весь день трудилась, сосчитала все деревья и выстроила их рядами.

Я снова посмотрела на сад.

И подумала, что вижу даже то, что сажали они слева направо, два первых ряда пошли слегка неровно, пока они учились выдерживать линию. А потом ряды получались ровнее. Я думала о своей матери, молодой женщине, немногим старше меня, старавшейся обустроить эту землю.

– Он говорил, она каждый ряд раз двадцать обежала, – с улыбкой сказал Уилл. – А потом, когда они закончили, все деревья посадили, оглянулась – а одно деревце осталось в телеге! Они смеялись до слез, и она поклялась, что отдаст этот саженец в деревню, чтобы дети рвали с него яблоки.

Он помолчал.

– Она его на лужайке посадила, – сказал он. – Дерево стареет, но яблоки на нем очень сладкие.

Меня захлестнула волна нежности к матери, которой я не знала, и к тому, другому Тайяку, который трудился рядом с ней и смеялся вместе с ней, когда осталось лишнее деревце, ко всем тем, кого она знала, кто работал с ней, чтобы поставить этот край на ноги, чтобы он стал богатым и плодородным.

– Спасибо, – сказала я.

И в то мгновение я была просто благодарна Уиллу, что он потратил время, озаботился тем, чтобы привезти меня сюда, показать мне сад, объяснить, сколько эта земля значила для моей матери. Какой она была, когда была девушкой с правами и обязанностями сквайра. Какой была, когда любила эту землю и владела ею.

Уилл тронул лошадь, и мы поехали вдоль реки, мимо сада.

– Она хотела, чтобы род Лейси прервался, – тихо сказал Уилл. – Однажды она об этом сказала в деревне. Когда ее муж, сквайр Ричард, стал нанимать поденщиков, платя им, как нищим. Сказала, что сквайров больше не будет.

Я почувствовала, как цепенею, как возвращается холодная твердость, что была со мной всю жизнь.

– Тогда надо было ей утопить меня в реке, как хотела, а не отдавать, – сказала я. – Или набраться смелости и сделать все, как следует, или уж вовсе не браться. Она меня отдала, и я потерялась на годы. Теперь я не понимаю земли, а деревня привыкла к тому, что у нее нет сквайра.

Уилл внимательно смотрел на дорогу, на реку, легко и весело бежавшую через долину.

– Мы все можем приспособиться, – сказал он. – Нам всем придется немного измениться. Мы привыкнем к тому, что в Холле снова живет Лейси. Вы научитесь быть госпожой. Может быть, так будет лучше всего. Потому что ей не удалось прервать род сквайров, и вот вы здесь, сквайр, который знает, каково это – быть бедным. Для вас все иначе, вас для этого не растили. Вы видели обе стороны жизни. Вас не научили вести себя, как господа, вас не учили отворачиваться при виде нищего. Ваше сердце не отвердело, как учат их.

Он смотрел вперед, не на мою одежду с чужого плеча, которая была дешевле, чем у него. Один сапог у меня был дырявый.

– Вы знаете, каково беднякам, – осторожно произнес он. – Вы не станете делать их жизнь еще тяжелее, если у вас будет выбор.

Я задумалась об этом, раскачиваясь в седле. И поняла: в моей жизни не было ничего, что научило бы меня мягкости или состраданию. Научило бы делиться, думать об окружающих. Я делилась только с одним человеком. Думала только об одном человеке. Вера Уилла в то, что знание изнанки жестокого и алчного мира могло сделать меня добрее, была совершенно ошибочной.

Мы ехали молча, слушали реку, с журчанием бежавшую по камням и завихрявшуюся вокруг прутиков. Издалека доносилось мерное шлепанье и скрип мельничного колеса. Потом мы обогнули поворот и увидели на другом берегу реки простое основательное здание из знакомого мне желтого камня.

– Новая мельница, – с удовольствием произнес Уилл. – На ней работает семья Грин, это их собственное дело. Они бесплатно мелят зерно для Широкого Дола, но принимают зерно и у других фермеров и с них берут плату.

– Кому она принадлежит? – спросила я.

Уилл посмотрел на меня с удивлением.

– Полагаю, вам, – сказал он. – Ваша мать ее запустила заново, но построили ее Лейси. Семья Грин приехала сюда нанимателями много лет назад. Но они не платят аренду с тех пор, как учредили корпорацию.

Я посмотрела на опрятную маленькую постройку, на белые и фиолетовые фиалки в ящиках под окнами. На веселые занавески, на вращающееся мельничное колесо. На крыше ворковали белые голуби. Я подумала о тех временах, когда голодала, и она тоже голодала. Когда нам было холодно, когда па меня часто бил. Вспомнила, как она садилась к джентльменам на колени за пенни, а меня сбрасывала лошадь за лошадью за полпенни. И подумала о том, что все это время люди тут жили в довольстве и покое, возле тихой реки.

Уилл пустил лошадь рысцой, и мы проехали мимо клубничного поля, которое я видела утром. Парнишка почти закончил его боронить, он помахал нам, когда мы ехали мимо. Между двумя полями шла узкая тропинка, выведшая нас на дорогу к Холлу.

– Ты никогда не был бедняком, да? – резко спросила я. – Всегда работал там, где ты жил, как его… Гудвуд… и здесь тоже. Но никогда не нуждался.

Лошади шли по дороге бок о бок. На вершинах деревьев по-прежнему пели птицы, но я их не слышала. Тихий поющий шум в моей голове тоже смолк.

– Ты бы никогда не стал возлагать на меня такие надежды, если бы был бедным, по-настоящему бедным. Ты бы знал, что единственный урок, который преподает бедность, – брать столько, сколько сможешь, потому что потом тебе ничего может не остаться. И не делиться ни с кем, потому что они-то с тобой точно не поделятся.

Уилл смотрел на дорогу перед лошадью. Он не повернул головы.

– Я всю жизнь делилась только с одним человеком, – очень тихо сказала я. – Отдавала все. А теперь ее нет. И я больше ни делиться ни с кем не стану, ни отдавать.

Я на мгновение задумалась.

– И, кроме нее, – сказала я, подумав, – мне никто ничего не дал. Я заработала каждый пенни. Каждую корку, что съела. Я не думаю, что вы надеялись получить такого сквайра, Уилл Тайяк. Не думаю, что могу быть доброй госпожой. Я сама была бедна, и ненавижу нуждаться, и мне наплевать на грязных бедняков. Если я теперь богата, то я такой и останусь. Я больше не хочу быть бедной, никогда.

20

Мистер Фортескью ждал нас на конюшенном дворе. Он попросил Уилла остаться к ужину, но Уилл сказал, что ему нужно ехать. Подождал, пока я спущусь с седла, и кивнул мистеру Фортескью и мне.

– Я вернусь вечером, – сказал он. – Когда закончу работать, как стемнеет.

Потом приветливо мне улыбнулся, словно что-то прощал.

И уехал.

– Мне надо помыться, – сказала я.

Приложив руку к щеке, я почувствовала, какая она грязная от дорожной пыли.

– Бекки Майлз приготовила тебе кое-какую одежду в спальне, – ровным голосом заметил мистер Фортескью. – Она принадлежала твоей матери, но Бекки думает, тебе она будет как раз, если ты примеришь.

Я понимала, что он очень старается не отпускать никаких замечаний по поводу моей нелепой мужской одежды. Я взглянула на потрепанные бриджи и жакет и расхохоталась.

– Ладно, мистер Фортескью, – сказала я. – Я понимаю, что не могу всю жизнь одеваться, как мальчишка-конюх. Я хотела вас спросить про одежду. И еще мне вас о многом надо спросить, мне многому надо учиться.

Мистер Фортескью просиял.

– Надеюсь, что смогу помочь, – сказал он. – Поговорим за ужином.

Я кивнула и пошла в дом, в свою комнату.

Увидев, что разложено на кровати, я в тысячный раз за тот день ощутила приступ боли от того, что ее не может быть рядом.

Там лежала чудеснейшая амазонка сливового бархата, отделанная двойной каймой из атласной фиолетовой ленты. Рядом с ней лежала треуголка в тон, темные кожаные ботинки с шелковистыми шнурками и даже кремовые чулки со сливовым рисунком сбоку.

Я представила, как бы она на них набросилась и как бы сногсшибательно в них смотрелась, и мне пришлось прислониться к дверям и глубоко вдохнуть, чтобы внезапная боль, тяжело ударившая меня в живот при мысли, что она их никогда не увидит, отступила. Что, всю жизнь стремясь к красоте, она так и не получила ничего лучше лохмотьев и побрякушек.

Поэтому меня не радовала ни гладкость ткани, ни тонкость льняной рубашки и нижней юбки. Но когда я надела все это и подошла к зеркалу в изящных ботиночках, я смогла с некоторым удовольствием улыбнуться своему отражению.

Зеркало было не в рост, я не могла увидеть ни подола юбки, ни ботинок – разве что подтащив стул и встав на него, что я и сделала. Потом медленно слезла и оценила, как славно смотрится моя белая льняная рубашка с фиолетовым поясом юбки и насколько выше и старше я выгляжу.

Незнакомка, совсем на себя не похожа.

Я всмотрелась в свое лицо. Затуманенные зеленые глаза взглянули на меня, очертания моих щек и горла над путаницей кружев были четки, как нарисованные.

А вот волосы по-прежнему никуда не годились. Я несколько раз несмело провела по ним серебряной щеткой, но мягкие щетинки скользнули по сбившимся кудрям, нисколько их не разгладив. Волосы так и падали упрямыми медными завитками до лопаток, и только воспоминание о клочковатом беспорядке после стрижки удержало меня от того, чтобы позвонить Бекки Майлз и попросить ножницы, чтобы все снова обкорнать.