Дорогу окружал густой лес, под деревьями вечерняя тьма лежала густо и непроглядно. Море шел осторожно, словно ступал по яичной скорлупе, прядая ушами и поворачивая голову из стороны в сторону, чтобы ничего не упустить из виду. Я обмякла в седле, как сквайр, который проохотился целый день. Я смертельно устала. Даже подремала, пока мы взбирались по тропе – копыта Моря не стучали, он шел по сосновым иголкам и грязи. Проснулась я только раз, когда мы выехали из-под деревьев на гребень холма, и нас озарил свет встававшего месяца.

Я протерла глаза.

Мы взобрались по гряде холмов, мягко поднимавшихся от побережья. Теперь мы вышли из-под темных сосен и набухших почками буков на короткую, сочную траву, поеденную овцами. Три или четыре овцы бросились врассыпную, когда мы выехали из леса. За ними прыгали ягнята, от испуга жавшиеся к маткам.

Я оглянулась. Озаренное луной море за моей спиной сверкало как серебро. Островки, казавшиеся в темноте черными, выглядели макетом пейзажа, не настоящими. Я видела кулачок земли, окружавший деревушку Селси, вдававшийся в море, и дальше, на западе, – другие заиленные мысы, все те точки, где мы останавливались на нашем медленном пути в этот проклятый край, где Дэнди слишком часто поднималась летать, а я была слишком неповоротлива и глупа, чтобы ей помешать.

Море повернул серую голову, глядя на дорогу, по которой мы поднялись, и фыркнул, словно был впечатлен тем, какой путь мы проделали. Я не знала, куда еду. Не было у меня ни сил, ни желания об этом думать. На север – это было неплохим направлением: и дорога оказалась приятной, и места тихими.

Я цокнула языком, и Море пошел дальше.

Мы двигались по гребню холма, по прекрасной открытой местности, а потом дорога пошла вниз, в долину на другой стороне. Она петляла и круто поворачивала, чтобы по ней легче было спускаться лошадям с повозками. Я подумала, что летом на холм можно поднять повозку, но только легкую. А зимой и вовсе ничего не поднимешь. В ту пору, наверное, дорога превращается в меловую топь. Когда я представила себе цвет бледной меловой грязи, что-то внутри меня замерло, и я задумалась, где прежде видела жирную сливочную грязь. Но мысль ускользнула прежде, чем я успела ее ухватить.

Море пошел резвее, мы двигались под уклон, потом он закинул голову и попробовал перейти на рысь, но его задние ноги оскальзывались и съезжали. Я выровняла его, чуть тронув поводья. Я не хотела натягивать поводья и поднимать его в рысь. Не хотела, чтобы меня беспокоила перемена его шага. Он расслабился, ощутив мое нежелание, и снова пошел ровно в лунном свете.

Я думала, что сейчас должно быть где-то между семью и восемью вечера, но точнее сказать не могла. Захотела бы узнать точно – на пути попадались деревенские церкви с колокольней и часами, они встречались даже в этом пустынном краю.

Есть мне не хотелось. Я была измучена усталостью, но не хотела спать. Мне было неважно: только началась эта первая ночь в одиночестве, прошла наполовину или вовсе никогда не кончится. Я скрючилась в седле и позволила Морю самому осторожно спускаться с холма в тени деревьев, отпустив поводья.

Мы добрались до деревни у подножия. Славная была деревушка. Вдоль широкой дороги бежала речка, и от нескольких домиков через нее были перекинуты мосты, чтобы владельцы могли посуху перейти на дорогу, даже если речка разольется. В нескольких окнах горели свечи, указывая путь усталым мужчинам, допоздна работавшим в полях. Я праздно подумала: а чем в это время года могут заниматься фермеры? Может быть, пашут? Или сеют? Я не знала, мне это никогда не было нужно. Тогда я стала раздумывать, пока Море ступал, как призрак, по вечерней деревне, как мало я знаю об обычной жизни; о жизни людей, которые не наряжаются и не танцуют на спинах лошадей. Подумала, что для Дэнди было бы куда лучше, если бы я объезжала лошадей для фермеров и господ, а не позволила приковать нас к колесу ярмарочного сезона.

А теперь это колесо нас переехало.

Дорога вела вверх по склону холма, прочь из деревни, и Море пошел резвее – я позволила ему идти в гору рысью. Будь сейчас светло, я, наверное, увидела бы слева огромную равнину. Я чуяла ее зеленую свежесть, веяло полевыми цветами, прятавшими личики на ночь. Справа от нас высился холм.

«Это Южная Гряда», – подумала я. И прикинула, где я нахожусь.

Я мысленно взглянула на карту. Ехала я от Селси, обогнув Чичестер, а эта дорога наверняка вела в Лондон. Тогда было понятно, почему она такая накатанная и широкая – на ней могли разминуться две кареты. Тут я вспомнила, что мне нужно высматривать домики дорожных смотрителей. Я не собиралась тратить деньги, оплачивая проезд по дороге, если небольшой крюк по бездорожью мог сберечь мне пенни. Еще я поглядывала, нет ли повозок. Я не хотела ни с кем говорить, я не хотела даже, чтобы кто-то смотрел мне в лицо. Мной владела нелепая убежденность в том, что мое лицо – такое остановившееся и каменное, что любой, взглянувший мне в глаза, непременно заплачет. Что он сразу увидит мертвеца, глядящего сквозь живые глазницы. Что за моими глазами и губами, за всем моим лицом, просто никого нет.

Я попыталась улыбнуться в темноту и обнаружила, что губы изгибаются, а лицо приходит в движение, и ледяная тяжесть внутри меня этому не мешает, но и сама не меняется. Я даже попробовала рассмеяться, одна в темноте, на окраине деревни. Смех прозвучал жутковато, Море прижал уши и ускорил шаг.

Я придержала его. Я так устала, что не могла вынести его подпрыгивающей рысцы, а галопом, казалось, я больше не поеду никогда. Я едва помнила девушку, вольтижировавшую на шедшей галопом лошади, танцевавшую, прыгавшую в обруч и через веревочку. Теперь она казалась мне полным надежд ребенком, и я гадала, за что с ней так жестоко обошлись.

С ней и ее бедной сестричкой…

Я прогнала эти мысли. Странные они были. Я говорила и думала так, словно я старуха. Усталая и готовая к смерти.

Девочку, которая нынче утром резвилась в море, отделяла от меня целая жизнь. Я подумала, что я больше похожа на ту женщину, которая смотрела на уезжающий фургон сквозь страшную, как во сне, грозу, зная, что больше она никогда не увидит свое дитя. Женщину, которая кричала вслед фургону: «Ее зовут Сара…»

Теперь я чувствовала то же, что и та женщина. То же, что чувствует любая женщина, потерявшая того, кого любила, кто спасал ее жизнь своим существованием. Старая. С разбитым сердцем. Готовая умереть.

Я вздохнула, и Море, сочтя это командой, снова перешел на рысь, приведшую нас на вершину холма, а потом – в деревню, лежавшую у его подножия среди источников.

Было поздно, в деревне уже погасили огни. Море шел тихо, нас никто не заметил. Только ребенок, выглянувший из верхнего окна на луну, увидел меня. Он поднял руку в приветствии, и его глаза встретились с моими. Он улыбнулся открыто и дружелюбно. Я в ответ не улыбнулась и не помахала. Я его едва заметила и ничего не почувствовала, когда углы его рта опустились от огорчения, оттого, что незнакомец на лошади не обратил на него внимания. Мне было все равно. Его до завтрашнего вечера ждет еще множество огорчений. К тому же я не хотела быть доброй с маленькими детьми. Ни у кого не нашлось ласкового слова для меня, когда мне было столько, сколько ему. Да и потом тоже. Ко мне была добра только она. По-своему, легкомысленно, она меня любила. Но в этом теперь не было утешения.

Наоборот.

Дома в этой деревне были широко разбросаны. Таверна, над окном которой горел фонарь, была последним домом на улице, над ее дверью смутно светилась приколоченная елочка. Я лениво прикинула, не остановиться ли мне, чтобы поесть и выпить. Устало подумала о постели и жарком огне. Но Море шел вперед, и меня не слишком волновало, что я замерзла, устала и проголодалась. Меня это совсем не волновало. Голова Моря смотрела на север, он изучал лежавшую перед нами дорогу, поводя ушами.

Я гадала: что он слышит?

Что слышала я сама, что звенело у меня в ушах так, что я раздраженно потрясла головой? Это был высокий поющий звук. Слишком высокий для человеческого голоса, слишком нежный для скрипящих петель. Он начался, когда я села сегодня в седло в Селси. И он звал меня все громче и яснее всю дорогу. Я сунула палец в одно ухо, потом в другое. Ни заглушить, ни сделать его яснее не получалось. Я передернулась. Он был одним с липкой влажностью моей кожи и холодом в животе. С тем, как тряслись мои руки, когда я забывала смотреть на них и держать их ровно. Звон в воздухе ничего не менял.

Море снова перешел на рысь, и я, усевшись покрепче в седле, позволила ему идти с той скоростью, с какой ему хотелось. Мысли мои были далеко. Я думала о давнем-давнем лете, когда мы, две грязные маленькие оборванки, лазали за яблоками в сад за высокой оградой. Я никак не могла заставить себя влезть наверх, а потом спрыгнуть и в конце концов протиснулась сквозь щель в заборе, оставив там половину своего потрепанного платья. Она смеялась над моим ободранным лицом.

«А мне нравится высота», – сказала она.

Теперь я жалела, что не заставила ее бояться высоты, как я сама, что не настояла как-нибудь на том, чтобы она всегда оставалась на земле. Что не отговорила Роберта от идеи с трапецией, как только он о ней упомянул. Что не увидела знака в той сипухе. Что не вспомнила вовремя о том, что зеленый на арене – к несчастью.

Море внезапно резко подался вправо, чуть не сбросив меня. Я вцепилась в его шею и огляделась. По какой-то ведомой только его лошадиному уму причине, он свернул с дороги и пошел по узкой тропе – не шире повозки с сеном. Я остановила его и хотела развернуть, чтобы он вернулся на дорогу. Но он заупрямился, а я слишком устала, чтобы подчинить его себе.

К тому же все это было неважно.

Я прислушалась. Впереди, в темноте, журчала река, и я подумала, что конь, возможно, хочет пить и именно шум чистой воды увел его прочь с дороги на тропу. Я позволила ему пойти, куда он хотел, повинуясь давно усвоенной истине, что лошади должны быть накормлены и напоены. Независимо от того, голоден ли ты сам и хочешь ли ты пить. Или вовсе забыл, что это – жажда и голод. Лошади все равно должны быть накормлены и напоены.