Я ее плохо помню: бледная, толстая, слишком измученная, чтобы с нами поиграть. Она заболела, рожала долго, в одиночестве. Потом умерла, с плачем прося па похоронить ее по обычаю ее племени, как заведено у рома: чтобы все ее пожитки сожгли в ночь ее смерти. Он не знал, как это делается, и ему было все равно. Сжег для вида кое-что из одежды, остальное продал. Отдал Дэнди ее гребешок, а мне – старую грязную нитку с золотыми застежками на концах. Сказал, на нитке когда-то был розовый жемчуг.

Откуда он у нее, па так и не узнал. Жемчуг был ее приданым, па продавал жемчужины по одной, пока не осталась только нитка. На одной части золотой застежки было выгравировано слово, мне сказали – «Джон», на другой – «Селия». Па и застежку бы продал, если бы посмел. Но вместо этого отдал ее мне со странной гримасой.

– Она твоя по праву, – сказал он, – ма всегда говорила, что это тебе, а не Дэнди. Давай продам для тебя застежку, а нитку можешь оставить.

Помню, я крепко сжала ее в грязном кулаке.

– Она моя, – сказала я.

– Деньги поделим, – произнес он с торжеством. – Шестьдесят на сорок?

– Нет, – ответила я.

– Хватит на сахарную булочку, – сказал он, словно завершая сделку.

У меня подвело живот, но я была тверда.

– Нет, – сказала я. – Кто такие Джон и Селия?

Он пожал плечами.

– Не знаю, – ответил он. – Может, знакомые твоей ма. Ожерелье по праву твое. Она всегда мне говорила, чтобы я непременно его тебе отдал. Ну, я так и сделал. Слово, данное мертвым, надо держать. Она мне говорила, чтобы я отдал его тебе и велел беречь и чтобы ты его показывала всякому, кто будет тебя спрашивать. Когда спросят, кто ты.

– А кто я? – тут же спросила я.

– Чертова заноза, – сказал он; он был зол, что не удалось выманить у меня золотую застежку. – Одно из двух отродий, которые повисли у меня на шее и от которых я пока не могу избавиться.

Теперь уже недолго, думала я, посасывая травинку, наслаждаясь ее сладким зеленым вкусом. Недолго осталось ждать, чтобы избавиться от нас обеих. Тот разговор был давно, но па к нам не переменился. Он не был благодарен за то, что Дэнди приносила в семью столько мяса. Не понимал, что его лошади так и оставались бы полудикими, если бы я их не объезжала. Ему было плевать. Он ни о ком, кроме себя, не заботился – потому с легкостью взял женщину с двумя младенцами, потому не смог ничего ей дать, кроме воза дурацких обещаний, и потому теперь был готов продать нас тому, кто даст больше.

На любых условиях.

Я знала, что Дэнди в конце концов станет шлюхой. Ее лихие черные глаза мерцали слишком заманчиво. В цыганской семье, если бы мы кочевали со своими, ее бы отправили побыстрее замуж, скорее рожать, чтобы мужчина не дал ей сбиться с пути. Но мы были сами по себе. С нами жил только па, ему было все равно, что она может натворить. А Займа лениво посмеивалась и говорила, что Дэнди выйдет на панель к шестнадцати годам. Только я это подлое предсказание слушала, содрогаясь. И клялась, что не допущу этого. Уберегу Дэнди.

Она-то сама этого не боялась. Дэнди – пустоголовая и ласковая. Думала, что там ее ждут красивые платья, танцы и мужское обожание. Не могла дождаться, когда повзрослеет, все требовала, чтобы я осмотрела ее острые грудки каждый раз, когда мы купались или переодевались, и сказала, что они становятся «слов нет, какими миленькими, ведь правда?» Дэнди смотрела на жизнь ленивыми смеющимися глазами и не могла представить, что для нее что-то сложится неудачно. Но я видела шлюх и в Саутгемптоне, и в Портсмуте. Видела язвы у них во рту, их пустые глаза. Я бы согласилась, чтобы Дэнди на всю жизнь осталась карманницей – как сейчас, – лишь бы не стала шлюхой. Я бы согласилась, чтобы Дэнди кем угодно была, лишь бы не шлюхой.

– Да ты просто терпеть не можешь, когда тебя трогают, – лениво сказала она мне, когда фургон катился по дороге в Солсбери, на ярмарку. Она лежала на своей койке, расчесывая волосы, которые струились черным сияющим водопадом с края постели.

– Ты норовистая, как эти твои дикие лошади. Только меня к себе подпускаешь, да и то – даже косу заплести не позволишь.

– Мне это не нравится, – рассеянно ответила я. – Не выношу, когда па сажает меня на коленку, как выпьет. Или когда Займин младенец начинает слюнявить шею или лицо. Меня от этого трясет. Я люблю, когда мне просторно. Ненавижу, когда вокруг толпа.

Она кивнула.

– А я как кошка, – лениво сказала она. – Люблю, когда гладят. Хоть бы и па, когда ласковый. Он мне прошлой ночью дал полпенни.

Я тихонько заворчала от раздражения.

– Мне он никогда ничего не давал, – пожаловалась я. – А в одиночку он бы ту лошадь в жизни не продал. Фермер ее купил только потому, что увидел меня на ней верхом. Если бы не я, па бы сроду ее не выучил.

– Будем надеяться, фермерская дочка хорошая наездница, – хихикнула Дэнди. – Скинет ее лошадь?

– Обязательно, – безразличным голосом ответила я. – Не будь фермер таким дураком, он бы заметил, что я ее удержала по чистому везению и что она вымотана до полусмерти.

– Ну, хоть этот теперь в духе, – сказала Дэнди.

Мы слышали, как па снова и снова бормочет себе под нос названия карт, упражняясь в сдаче и пряча карту в ладонь, пока фургон подбрасывает на грязной дороге. Займа сидела с ним впереди. Она оставила спящего ребенка на койке Дэнди, и Дэнди удерживала младенца, слегка прижимая его пухлый живот ступней.

– Может, он даст нам гостинчик, хоть пенни, – сказала я без особой надежды.

Дэнди засияла.

– Я тебе добуду пенни, – пообещала она. – Я достану шесть пенсов, и мы всю ночь будем гулять, накупим сладостей и посмотрим палатки.

Я улыбнулась при мысли об этом и отвернулась лицом к качающейся стене фургона. Я по-прежнему была вся в синяках от падений; день и ночь объезжая лошадь, я вымоталась, как пьяный солдат. И меня охватило то необыкновенное чувство отстраненности, которое часто появлялось, когда мне должен был присниться Дол. В пути нам предстояло провести полтора дня, и, если только па не велит мне править, заняться мне будет нечем. Впереди были долгие часы путешествия и безделья. Дэнди могла снова и снова расчесывать волосы. А я могла спать, дремать и мечтать о Доле. Фургон ехал и ехал, качаясь и качаясь, по грязным дорожкам и проселкам, а потом по твердой солсберийской дороге. И делать было нечего, разве что смотреть из заднего окошка на грунтовку, сужающуюся за спиной. Или лежать на койке и болтать с Дэнди. Между обедом и наступлением ночи па не останавливался, раскачивающийся, поскрипывающий фургон двигался дальше. Заняться мне было нечем, оставалось только стремиться всей душой к Долу; и гадать, удастся ли мне – и Дэнди – благополучно удрать от па.

2

Поездка была долгой и утомительной – всю дорогу до Солсбери, через долину Эйвона, по обе стороны которого лежали влажные роскошные луга, где стояли по колено в сырой траве бурые коровы, через Фордингбридж, где дети из школы бежали за нами, улюлюкали и бросались камнями.

– Иди-ка сюда, – сказал па, сидевший на козлах и тасовавший колоду засаленных карт. – Иди-ка сюда и погляди.

Он обмотал поводья шедшей иноходью лошади вокруг облезлого шеста в передней части фургона, перетасовал у меня на глазах карты, снял и снова перетасовал.

– Видела? – спрашивал он. – Заметила?

Иногда я замечала быстрое тайное движение его пальцев, скрытых за широкой ладонью, видела, как они ищут в колоде указывающие отметки. Иногда нет.

Он был не очень ловким шулером. Это ремесло непростое, лучше всего заниматься им, когда руки чистые, а карты сухие. Липкая колода па тасовалась плохо. Часто, когда мы тащились по глубокой колее, я говорила:

– Сейчас передернул.

Или:

– Па, я вижу гнутую карту.

Он на это хмурился и отвечал:

– У тебя глаз, как у чертова канюка, Мэрри. Сама попробуй, если такая умная.

И раздраженно бросил мне колоду, так что карты с шорохом разлетелись.

Я собрала их, его сдачу и свою, вытащила старшие карты и картинки и убрала в правую руку. С тихим «шшших» смела воображаемое насекомое со скамьи кучера веером картинок, согнув их, «урезав», чтобы потом, когда колода будет собрана, чувствовать изгиб, даже когда все карты в пачке. Я рассеянно смотрела на поля, мимо которых мы ехали, пока тасовала колоду и выбрасывала картинки и старшие карты в левую руку, вкладывая их поочередно с простыми картами, чтобы сдать картинку себе и младшую карту па.

– Видел! – сказал па со злобной радостью. – Видел, как ты резала, когда махнула по скамейке.

– Не считается, – заспорила я. – Был бы ты птицей, которую можно пощипать, ты бы этого фокуса не знал. Считается, только если ты видел, как я собираю колоду. Видел? И как я передернула?

– Нет, – неохотно сказал он. – Но ты мне все равно должна пенни за то, что я заметил резку. Отдай карты.

Я протянула ему колоду, и он стал тасовать ее мозолистыми руками.

– Девчонку все равно учить без толку, – проворчал он. – Девки стоймя денег не заработают, на девке можно деньжат наварить, только если положишь ее на спину. Одно разорение с девчонками.

Я оставила его сокрушаться и ушла обратно в качающийся фургон, где Дэнди, лежа на своей койке, чесала черные волосы, а Займа дремала на постели, а у ее груди чавкал и хрюкал младенец.

Я отвернулась. Забралась на свою койку, вытянулась головой к окошку и стала смотреть на ленту дороги, разматывающуюся позади нас, пока мы следовали за изгибами и поворотами реки, двигаясь к северу, к Солсбери.

Па хорошо знал Солсбери: именно тут прогорела его пивная, тут он купил фургон и снова отправился в дорогу. Он ехал и ехал по улицам, полным народа, а мы с Дэнди, высунув головы в окошко, строили рожи посыльным и глазели на городскую сутолоку и суету. Ярмарка раскинулась за городом, и па направил лошадь к полю, где поодаль друг от друга стояли фургоны, как ставят их чужие люди, и паслись на короткой траве несколько славных лошадок. Я рассмотрела их, пока вели нашу лошадь Джесс.