– Он мучился всю ночь напролет, – ответил Джем, с неохотой вспоминая эти часы.

– И ты, конечно, забрал у него подушку? Как, не забрал?! С твоим-то образованием и ученостью ты мог бы сообразить, что в таких случаях это единственная помощь. Да ведь в подушке-то наверняка были голубиные перья! Подумать только, вы с Мэри совсем уже взрослые, а не знаете, что смерть никогда не придет легко к человеку, который лежит на подушке с голубиными перьями!

Джем обрадовался, когда ему наконец удалось укрыться в своей тихой комнатке, где он мог прилечь и без помех подумать обо всем том, что произошло и что необходимо было сделать.

Прежде всего следовало поговорить с мистером Данкомом, прежним его хозяином. Поэтому рано утром на следующий день Джем отправился на завод, где столько лет проводил все свои дни, где думал свои думы и переживал надежды и разочарования. Ему стало горько при мысли, что он должен навсегда расстаться с этими знакомыми местами, и это чувство только усугубилось, когда он заметил, что большинство рабочих поглядывает на него угрюмо и неприязненно. Пока он у входа в литейную поджидал мистера Данкома, мимо него, возвращаясь с завтрака, прошло много рабочих, но лишь двое-трое поздоровались с ним, а остальные либо ограничились холодным кивком, либо и вовсе его не заметили.

«Как тяжело, – с нарастающей досадой и возмущением подумал Джем, – что, как бы честно ни жил человек, люди всегда рады поверить любому скверному слову о нем. Конечно, если я останусь в Англии, со временем все забудется, но сколько придется пережить Мэри? Рано или поздно правда раскроется, и тогда на нее все время будут указывать пальцем как на дочь Джона Бартона. Ну что ж! Господь судит не так строго, как люди, это единственное утешение для всех нас!»

Мистер Данком не верил в виновность Джема, хотя и не заявил об этом вслух, заметив враждебность рабочих. Все же он согласился, что при сложившихся обстоятельствах Джему лучше всего уехать.

– Как я вам уже, по-моему, говорил, мы получили письмо от тамошных властей, которые просят нас рекомендовать толкового человека, хорошо знакомого с машинами, на работу по изготовлению инструментов в Сельскохозяйственный колледж, открываемый в Торонто, в Канаде. Это выгодная должность – дом, земля и хороший процент с изготовленных инструментов. Если вас интересуют подробности, я покажу вам письмо, но я, кажется, оставил его дома.

– Спасибо, сэр. Я сразу могу сказать, что я согласен. Я должен уехать из Манчестера, и раз уж приходится покидать Англию, то чем скорее это будет, тем лучше.

– Конечно, правительство оплачивает проезд и даже, кажется, даст пособие и на семью, но вы, если не ошибаюсь, не женаты?

– Нет еще, сэр, но… – Джем смутился, точно девушка.

– Но, – докончил с улыбкой мистер Данком, – я полагаю, что вы еще до отъезда обзаведетесь женой, а, Уилсон?

– Да, сэр. И кроме того, у меня есть мать. Я надеюсь, что она согласится поехать с нами. Но я могу сам оплатить ее проезд, не нужно обременять правительство.

– Нет, нет! Я сегодня же напишу, рекомендуя вас. И укажу, что, кроме вас, в семье есть еще два человека. А они вряд ли поинтересуются, о детях идет речь или о родителях. Надеюсь, что мы еще увидимся до вашего отъезда, Уилсон, хотя не думаю, что вам дадут много времени на сборы. Но лучше зайдите ко мне домой – так вам, наверное, будет гораздо приятней. А то эти молодцы слишком уж упрямы. Ну, не падайте духом!

Итак вопрос был решен, и Джем сразу почувствовал облегчение – не было больше нужды взвешивать доводы за и против отъезда.

Чем больше думал Джем о будущем, тем яснее становился ему его путь. В этом настроении он отправился к Мэри, чтобы рассказать ей, как складываются дела, если она будет в силах его выслушать. У нее сидела Маргарет.

– Дедушка хотел повидать вас, – сказала она Джему, как только он вошел.

– Он мне тоже очень нужен, – ответил Джем, вспомнив принятое прошлой ночью решение просить Джоба Лега, чтобы он сохранил в тайне признание Бартона.

И вот, задержавшись лишь затем, чтобы поцеловать милое, измученное горем лицо Мэри, он поспешил от любимой к нетерпеливо ожидавшему его старику.

Едва увидев Джема, Джоб воскликнул:

– Я получил записку от мистера Карсона, и, бог ты мой, он хочет видеть тебя и меня. Ты уверен, что больше ничего не случилось, а?

Он с недоумением поглядел на Джема. Но если у Джоба вдруг и мелькнуло подозрение, его тут же рассеял честный, бесстрашный и открытый взгляд Джема.

– Право, не могу понять, что нужно бедному старику, – ответил он. – Может быть, он в чем-то еще не разобрался, а может быть… но зачем гадать; пойдемте к нему.

– Не будет ли лучше, чтоб ты малость обождал, а? Пока я схожу узнаю, в чем дело! Может быть, он вбил себе в голову, что ты сообщник, и он заманивает тебя в ловушку?

– Я не боюсь, – сказал Джем. – Я не сделал ничего плохого бедному молодому человеку и ничего больше о нем не знаю, хотя сознаюсь, что одно время была у меня на него злоба. И если взяться за дело как следует, в этом убедиться нетрудно. Я готов, чем могу, помочь несчастному старику, потому что вреда от этого теперь никому уже не будет. Кроме того, у меня есть свои причины желать разговора с ним, так что все это вышло кстати.

Смелость Джема несколько приободрила Джоба, но все-таки, если сказать правду, он предпочел бы, чтобы молодой человек последовал его совету и предоставил ему выяснить намерения мистера Карсона.

Тем временем Джейн Уилсон надела черное парадное платье и отправилась к Мэри выразить ей свои соболезнования. Она с некоторым трепетом думала о том, что в подобных случаях (так, по крайней мере, ей казалось) полагается уснащать свою речь цитатами из писания и нравоучительными поговорками, а поэтому, направляясь к дому скорби, она мысленно приготовила множество красноречивых тирад.

Когда она осторожно открыла дверь, Мэри, печально сидевшая у очага, увидела ее – увидела мать Джема, добрую знакомую ее покойных родителей, утешительницу ее собственных детских бед и обид, – и бросилась к ней, крепко ее обняла и, горько плача, воскликнула:

– Нет больше его… он умер… нет никого… все умерли, и я осталась совсем одна!

– Бедная девочка! Бедная, бедная ты моя! – говорила Джейн Уилсон, нежно ее целуя. – Ты не одна, и не надо так расстраиваться. Уж про отца-то небесного, который всегда защитит сироту, я и говорить не буду, ну а Джем? Ну, а я, Мэри, голубушка? Хоть я, бывает, и ворчу, да ведь это не со зла, а ты теперь будешь мне дочерью – любимой, родной моей дочкой. Я буду любить тебя не меньше, чем Джем тебя любит, хоть и другой любовью. А если я когда и разворчусь, ты не обижайся и помни, что в сердце моем, открытом господу, живет горячая любовь к тебе – только согласись, чтобы я была тебе вместо матери, и не говори больше, что ты осталась совсем одна.

Миссис Уилсон сама громко рыдала уже задолго до того, как закончила свою речь, ничуть не похожую на то, что она собиралась сказать, – на те благочестивые прописные истины, которые она усердно вспоминала по дороге сюда. Ибо в ее прекрасных словах заключалось подлинное благочестие души, и они не нуждались в приправе из евангельских изречений.

Обнявшись, они сидели на одном стуле, оплакивая одного и того же усопшего, храня в сердце одинаковое доверие и безграничную любовь к одному и тому же живущему.

И с этой минуты ни одно мимолетное облачко не омрачало их взаимной любви и доверия; даже Джем скорее мог вызвать раздражение матери, чем Мэри. В присутствии Мэри она старалась не давать выхода беспричинному дурному настроению и постепенно почти избавилась от былой ворчливости.

Много лет спустя, разговаривая с матерью, Джем с удивлением догадался по случайно оброненным ею словам, что она знает о преступлении Джона Бартона. Им давно уже не доводилось встречаться с теми, кто знавал их в былые дни в Манчестере и мог бы открыть ей эту тайну (которую к тому же вряд ли в Манчестере и знали, ибо Джем принял против этого все возможные меры). Поэтому Джем поспешил выяснить, во-первых, что именно она знает и, во-вторых, откуда. Оказалось, что ей все рассказала сама Мэри.

Ибо в то утро, о котором, главным образом, повествует эта глава, когда миссис Уилсон утешала рыдающую Мэри самыми нежными словами и ласками, она с удивлением и ужасом услышала от девушки, почему ее горе так мучительно, услышала о преступлении, запятнавшем память ее покойного отца.

Мэри и не подозревала, что Джем ничего не сказал матери; она воображала, что об этом уже известно всем, как стало известно и о подозрениях против ее возлюбленного; и вот слова (слетавшие с губ девушки в предположении, что миссис Уилсон все знает) открыли ее собеседнице страшную тайну и объяснили причину ее глубоких страданий – более глубоких, чем те, которые причиняет одна только смерть.

Именно в таких серьезных делах и находили выражение природная доброта и деликатность миссис Уилсон. Плохое здоровье и частые недомогания привели к тому, что она легко раздражалась из-за мелочей и давала выход этому раздражению, но она была способна на глубокое, благородное сочувствие большому горю и даже в первые минуты ничем не выдала своего удивления и ужаса. Она не поддалась любопытству и не стала расспрашивать о подробностях, а потом хранила эту тайну так же надежно, как и сам Джем. А когда в последующие годы она, случалось, сердилась на Мэри и, дав волю раздражению против невестки, принималась бранить ее за расточительность или скупость, за любовь к нарядам или нежелание прилично одеваться, за излишнюю веселость или излишнюю мрачность, она ни разу, ни разу, как бы велика ни была ее досада, не позволила себе хоть словом намекнуть на кокетство Мэри с Гарри Карсоном или на какое-либо обстоятельство, связанное с его убийством; когда она говорила о Джоне Бартоне, она всегда произносила его имя с уважением, которого заслуживала вся его жизнь, за исключением несчастного, позорного последнего ее месяца.