— А ты, Лизка, — гаркнул помощник, — захвати афишу, вдруг императрица взглянуть пожелает!

Лиза бросилась к столику, где лежала афиша концерта, написанная каллиграфическим почерком. Начала бережно свертывать ее в рулон — не дай Бог, сомнется. Тихонько вздохнула. На афише-то значатся богини да царицы, а в жизни певиц кличут как крепостных девок — Маньками да Дуньками. Они и есть все равно что крепостные — подвластные во всем начальству Императорского придворного театра. Говорят, раньше актеров даже розгами секли, в холодный подвал сажали. Не смотрели, что певцам от холода можно голоса лишиться, а танцорам от побоев ноги повредить. Актерского добра много, чего жалеть! По императорскому указу в «сценических» набирали обычно детей слуг. В бумагах их происхождение четко обозначено: «из подлого сословия». Так и у самой Лизы написано. А уж что написано, то и есть правда…

Теперь телесные наказания запретили, а как прищучить за любую провинность, начальство всегда повод найдет. «Сценическим» решительно на все требуется разрешение начальства. Чтоб доктор осмотрел, проси «согласную бумагу», чтоб письмо кому послать, дай его сначала прочитать театральному надзирателю, а уж коли надумаешь за кого замуж пойти, вообще составляй прошение на имя директора императорского театра — господина Соймонова.

— Лизка, не стой столбом! Взяла афишу и ступай за всеми! — скрипучий голос Суслова вернул девушку на грешную землю.

Выстроившись гуськом, во главе с Барановой певицы вошли в голубую гостиную, где полчаса назад пели перед матушкой-императрицей. Екатерина Алексеевна — высокая, грузная, но все еще такая обаятельная, по-прежнему восседала в любимом «собольем» кресле. Живые глаза ее жадно впились в молоденьких певиц. Императрица поцокала языком — кажется, певицы ей понравились. Девушки же, опустив очи долу, присели в глубоком реверансе.

Закатив глазки, девица Баранова скороговоркой забормотала приветствие. Стоявший рядом с императрицей князь Голобородко — пожилой, низенький, но весьма верткий — умилительно кивнул своей протеже и попытался обратить на нее внимание Екатерины:

— Изволите видеть, ваше величество, девица Баранова Екатерина. Ваша тезка. Каждый день по десять часов репетирует в нижней галерее театра, где ваш портрет висит. Умилительную любовь к своей государыне выказывает!

Императрица весело взглянула на князя:

— Неужто прямо перед моим портретом и поет? — Хохотнула. — Тогда снимите портрет. Он этой девице явно мешает, плохо она поет!

Голобородко недовольно поджал губы:

— Но разрешите напомнить, ваше величество, сам маэстро Меризи ею доволен!

Екатерина снова заулыбалась:

— Путаешь ты, Василий Андреевич! Меризи не ее учитель, и доволен он не ею, а другой певицей. Вот этой!

И императрица повернулась к Лизе:

— У тебя ныне премьера, милая? Первый концерт в моих малых покоях?

У Лизы дыхание перехватило. Она только заалела как маков цвет, но не смогла выговорить ни слова. Умоляюще взглянула на маэстро Меризи, стоявшего позади кресла императрицы и улыбающегося своей подопечной.

— Эта девица иметь много талантов! — коряво по-русски, но зато так громко, чтобы все услышали, провозгласил Антонио.

Екатерина улыбнулась:

— Вот и маэстро хвалит. Сама-то что молчишь? Маэстро сказывал, что ты по-французски и по-итальянски беседу вести можешь, а ты, кажется, и русский забыла?

Лиза беспомощно подняла зардевшееся лицо к императрице, та перевела взор на Голобородко:

— Чего ж она молчит, князь? Может, тебя испугалась, ты ведь у меня самый главный начальник над театрами?

И Голобородко нашелся:

— Это она от вашего величия, матушка. Видать язычок проглотила. А ну попросим ее спеть, может, язычок-то и вернется!

И князь беззастенчиво тронул девушку за подбородок.

О, петь Лиза могла всегда! Ее звучный, сильный голос наполнил залу, вознесся к потолку. Все зааплодировали. И сильнее всех композитор Меризи.

— Как тебя зовут, милая? — растроганно осведомилась Екатерина.

— Лиза! — прошептала юная певица и протянула государыне афишу.

Та, прочтя каллиграфию, недовольно повернулась к Голобородко:

— Ты у меня за театрами надзираешь — ты и растолкуй: отчего в афише только имя стоит: «Лизавета». Почему нет фамилии? Это же не порядок!

Князь вытер вмиг вспотевший лоб:

— Так ведь девица — сирота, неведомо чья. Одни говорили, конюха Яковлева внучка, другие судачили, незаконное чадо поваренка Федорова. Одно слово — подкидыш. Нашли ее на набережной Невы. В пеленках ни монограмм, ни письмеца не было. Померла б сиротка, если б не высочайшая милость вашего величества. Вы тогда распорядились ее к вашей кухарке определить. У той как раз мальчишка только народился, вот она второго младенца и выкормила. А уж потом девочку отдали в театральную школу. Все по вашим указам, матушка!

И тут Лиза обрела дар речи.

— Матушка! — закричала она и рухнула на колени перед этой доброй, глядящей на нее с улыбкой полной женщиной. — Вы — моя матушка! Другой не знаю!

Екатерина подняла девушку:

— Раз я тебе мать, я и дам фамилию! Коли тебя на невской набережной сыскали — будь отныне Невская. Елизавета Невская — отлично звучит, и на афише будет выглядеть красиво. Раз сам маэстро Меризи говорит, что у тебя талант, — учись. Только, как вон та девица, под моим портретом не вздумай петь!

И императрица, засмеявшись, показала рукой в сторону Барановой. Государыня вообще почему-то была смешлива в тот вечер.

— А тебе, князь, — Екатерина повернулась к Голобородко, — повелеваю, как начальству, проследить за успехами девицы Невской. Отныне она — моя крестница!

Голобородко кисло скосил глаза на свою пассию Баранову, но, повернувшись к Лизе, изрек:

— С величайшей любовью, матушка!

Его узенькие глазки сладенько блеснули из-под оплывших жиром бровок. Ох как не понравился Лизе этот взгляд…

2

Лиза обвела восхищенным взглядом свою квартирку. Конечно, кто-то скажет, что обе комнатки малы и бедно обставлены. Ну и что?! Зато они — свои! Да у Лизы отродясь собственного угла не было. Пока росла в кухаркиной семье, спала в каморке за кухней, где ютилась не только кухарка с сыном, но еще и посудомойка с дочкой. Все трое ребятишек спали на одной широкой лавке за печкой. Правда, Лиза и то за счастье почитала — видела ведь на улице нищих детей-попрошаек.

Куда хуже стало, когда забрали ее с кухни в театральную школу. Вот где холод да голод! В дортуарах, где спали по двадцать девочек разного возраста, топили до того плохо, что, считай, и вовсе нет. Даже вода в кадках к утру замерзала. Чтобы попить или умыться приходилось лед молотком разбивать. И пили, и умывались с ледяной крошкой. Впрочем, старшие девочки переносили все это куда легче малышни. А малышни было всего-то трое: семилетние Дуня Волкова да Таня Симонова и шестилетняя Лиза-подкидыш. Все три девочки часто болели, тогда и наступало облегчение, когда девочек отправляли в лазарет. Там царствовал врач-немец, герр Шульц. Он вечно кричал на воспитанниц, бранился, и все по-немецки. Девочки не понимали, чего он от них хочет, за что ругает. И тогда немец кричал еще громче, но и только. Да-да, этот вечно ругающийся немец на самом-то деле оказался куда добрее их воспитательницы, мадам Серо. Та вечно била девочек, за любую шалость и провинность оставляла без еды, ставила в угол на горох. Этого Лиза боялась больше всего. Наказанная девочка должна была снять чулки и встать голыми коленками на рассыпанный по полу горох. Уже через пять минут стоять становилось невыносимо больно. Девочки плакали, умоляя мадам простить и прервать наказание. Но мадам почти всегда оставалась неумолима. Очень скоро Лиза поняла, что мадам Серо нравится стоять рядом с наказанной и слушать ее вопли. И тогда Лиза стала делать по-другому. Она крепилась изо всех сил — кусала себе губы до крови, впивалась ногтями в ладонь, но не плакала и не просила прощенья. И — о чудо! Поняв, что от строптивого подкидыша не дождешься ни крика от боли, ни униженных просьб, мадам Серо взвилась сама:

— Подкидыш неблагодарный! Ни слез, ни стона… Пошла вон!

И мадам выгнала Лизу из комнатушки, предназначенной для наказаний. И, что самое удивительное, никогда больше к Лизе не придиралась, а на горох теперь ставила других воспитанниц. Хотя до сих пор Лизе иногда снится, что она проходит по темному коридору мимо двери комнаты для наказаний, а оттуда слышатся крики и плач от боли и унижения.

А вот шумный герр Шульц никогда не наказывал тех, кто попадал в его лазарет. Даже мальчики, воспитывающиеся в той же театральной школе, иногда тайно увидевшись с девочками (а как еще — ведь жили они совершенно раздельно и если встречались на общих занятиях, то под пристальным надзором педагогов), рассказывали по секрету, что доктор-немец — добрейшая душа. Ведь это он однажды вступился за наказанного мальчика, которого воспитатель выпорол до крови. Тогда герр Шульц пошел куда-то наверх, к самому театральному начальству, и говорил что-то о членовредительстве, которое недопустимо над учениками школы ее величества. Мол, ученики — собственность самой императрицы, и негоже эту собственность обижать и портить. И, говорят, с тех пор государыня собственным указом запретила сечь учеников до крови.

На Лизу же немецкий доктор вообще кричал редко. Зато каждый день, который она проводила в лазарете, наказывал служительнице приносить девочке по две порции еды. Поев и отогревшись (в лазарете топили куда лучше, чем в дортуарах), Лиза переставала кашлять и хандрить. Часто она попадала в лазарет вместе со своими подружками — Дуней Волковой и Таней Симоновой. Обычно на третий день их лихорадка проходила, и герр Шульц, как всегда недовольно сопя, отправлял их обратно в классы. А однажды Лиза услышала, как он, коверкая русские слова, кричал, закрыв за ними дверь: