— А вас, добрая моя Женни, — добавил он вполголоса, оборачиваясь к ней, — я клянусь всегда любить, как я люблю мать, и только так.

«Он не понимает!» — подумала Женни, оставшись одна; и она расплакалась.

Три дня спустя Мельхиор захотел проститься с дядей, уверяя, что его присутствие необходимо на «Инкле».

Приближался срок отплытия этого корабля во Францию.

— Иди, — сказал набоб, — и займи для нас с дочерью две самые лучшие каюты. Мы отправимся все вместе.

«Ну, теперь мне не избавиться от дядюшкиной нежности», — подумал Мельхиор.

2 марта 1825 года «Инкл и Ярико» поднял паруса, увозя Мельхиора и его родных.

III

Два месяца плавания протекли, почти ничего не изменив во взаимоотношениях наших трех героев.

Мельхиор не проявлял особо пылких чувств. Набоб недоумевал, а Женни огорчалась, потому что она горячо полюбила Мельхиора, еще не видев его; а узнав его смелость и прямодушие, она мучительно раскаивалась, что так необдуманно отвергла его. Ей страстно хотелось, чтобы он ее полюбил. Но тщетно пускала она в ход всевозможные женские уловки, чтобы открыть ему истину: Мельхиор, казалось, твердо решил не давать ей отступиться от прежнего решения.

Когда она обращалась с ним как с братом, он держался доверчиво и ласково, но становился насмешливым и скептическим, как только в словах Женни помимо ее воли проскальзывал намек на любовь. Это упорство, из-за которого они как бы поменялись ролями, возбуждало в девушке жгучее любопытство и наполняло ее жизнь страданием, болью и тревогой. Оно зажгло в ее сердце романтическую страсть, которая бывает всепоглощающей и стойкой несмотря на то, что родилась из фантазии.

Сперва она надеялась, что жизнь на море будет способствовать невольному сближению; она не подозревала, что на корабле Мельхиору будет легче, чем где-либо, уклоняться от ее невинных обольщений и избегать встреч наедине, хотя и целомудренных, но таящих в себе опасность.

Между тем непогода в течение двух недель заставляла пассажиров укрываться в каютах, а офицеров приковала к своим постам. Женни тешила себя надеждой, что Мельхиор не избегает ее, что только служба мешает ему встречаться с нею и что с хорошей погодой он к ней вернется.

Однажды, привлеченная утренними лучами яркого солнца и великолепной панорамой африканских гор, юная уроженка Индии вышла на палубу. Экипаж еще не просыпался, а Мельхиор заканчивал вахту у грот-мачты.

Алое сияние востока загоралось в волнах, которые от близости мелей из кобальтово-синих становились изумрудно-зелеными.

Столовая гора, покрытая белой облачной скатертью, пики Тигровых гор и холмы Натальского побережья окрашивались в серебристо-розовые оттенки. Легкие морские бризы, резвившиеся в складках парусов, были пропитаны пьянящими запахами трав, которые доносились с берега за четыре мили с лишним.

Стаи пингвинов и альбатросов скакали среди пены перед носом корабля, а олуша, прекрасная птица, прозванная «бархатным рукавом», легко опускалась на волны, которые казались менее гибкими и эластичными, чем она.

Женни села на скамейку, делая вид, что не замечает Мельхиора.

Он видел, что она прошла мимо, но не подошел к ней по двум причинам: во-первых, из деликатности и уважения; во-вторых, потому, что ему хотелось докурить сигару, а Женни не терпела табачного запаха.

Однако, когда он заметил, какой у нее унылый и печальный вид, врожденная доброта заставила его отбросить остаток сигары, и он подошел к ней, стараясь ступать и говорить как можно мягче.

— О чем это вы задумались, мисс Женни? — спросил он, усаживаясь на скамейку возле нее.

— Я хотела бы знать, куда мчатся эти волны, — отвечала она, указывая на струю за кормой, которую рассекал корпус корабля. — Я хотела бы знать, куда мчится наша жизнь. Может быть, чтобы стать счастливым, надо катиться, как волны, ни к чему не привязываясь. Так поступаете вы, Мельхиор; вы ничего не любите, кроме моря, правда? Вы считаете, что земля не может быть отечеством для сильных душ.

— По правде говоря, я не знаю, в чем назначение человека, — сказал Мельхиор, — это меня беспокоит не больше, чем судьба дыма, который я выпускаю из трубки; пусть ветер уносит его, куда хочет. Я люблю землю, люблю море, люблю все, что проходит через мою жизнь. Когда я на море, для меня нет ничего лучше хорошо оснащенного корабля, который бежит на всех парусах, а вымпел его развевается среди стаи петрелей[1]. Но когда я на суше, я люблю смотреть на красивый дом, где все окна, все балконы унизаны хорошенькими женщинами. Небо прекрасно на океане; оно прекрасно ночью над саваннами; прекрасно оно и на моей родине, когда выглядывает по утрам из-за серых облаков. Почем я знаю, для чего создан человек — чтобы странствовать или оставаться на месте? Скажите, кто счастливее — птица или рыба? Я не из тех, кто боится сквозняков и выбирает сухари повкуснее. Я умею жить там, где нахожусь; куда бы ветер меня ни занес, я приспособляюсь ко всему и живу себе, не задумываясь, пока противный ветер не умчит меня на другой конец света, как те водоросли за кормой; они направляются к берегам Америки завершить цветение, начатое у азиатских песков.

— Разве нет такого места на земном шаре, с которым вам трудно было расставаться? — медленно произнесла Женни.

— Нет, — отвечал Мельхиор, — пожалуй, за исключением того, где я каждый год оставляю мою мать. Кроме нее и вас, Женни, нет у меня человека, который был бы мне дороже хорошей сигары. Я никого не знал достаточно долго, чтобы дружба могла дать нам счастье. Она длилась какой-нибудь день, который удавалось мимоходом урвать у морских опасностей и у превратностей судьбы. Назавтра нас ожидала разлука… Так стоило ли поддаваться слабости и готовить себе на будущее бесплодные сожаления?

— Вы правы, — грустно сказала Женни, — счастье — в отсутствии привязанностей.

— Для меня это закон, — продолжал Мельхиор. — Я видел на Зейдер-Зе добропорядочных буржуа, которые воспитывали своих детей и работали для своих будущих внуков. А я моряк. Ласточка гнездится где попало, и у чайки нет родины.

— Так вы никогда не любили? — простодушно спросила Женни.

Потом, устыдившись своего любопытства, добавила:

— Простите меня, кузен, я задаю вам нескромные вопросы, но ведь если брак между нами невозможен, разве нам нельзя быть вполне откровенными друг с другом, ничего не опасаясь?

Мельхиор нашел эту уверенность весьма наивной, но это ничуть не уменьшило его уважения к Женни.

— Как вам угодно, — ответил он. — Я скажу вам правду. Я любил очень часто, но по-своему, а никак не по-вашему. Однажды меня постарались уверить, что я серьезно влюбился. Но — пусть я сквозь землю провалюсь, коли вру! — никогда я не был влюблен меньше, чем в тот раз.

— Расскажите, как это было, — попросила побледневшая девушка; она тревожно вслушивалась в слова Мельхиора.

— Простите, Женни, — возразил он, — поставим точку. С этой историей для меня связаны неприятные воспоминания.

— Это я прошу прощения, — кротко сказала Женни. — Может быть, я нечаянно пробудила раскаяние, дремлющее в глубине вашей совести?

— Нет, даю вам честное слово, Женни. Я был тогда очень молод и неопытен. Меня обманули. Вся история умещается в этих двух словах.

— Я хотела сказать… Быть может, сожаление…

— Нисколько. Как могу я жалеть о злой и лживой женщине, если я спокойно покидал ананасы Сан-Доминго ради вяленой рыбы эскимосов? Свет велик, море открыто для всех, жизнь длинна. Воздуху хватает всем людям, и женщины есть на все вкусы… Я утопил этот несчастный случай в своей памяти и с тех пор создал себе собственную мораль: никогда не любить женщину больше двух недель. После этого я снимаюсь с якоря, и попутный ветер развеивает мою любовь.

— Значит, — заметила Женни, — вы затаили обиду на женщин и наказываете их презрением и равнодушием?

— Вовсе нет, — возразил моряк, — я их не сужу. Больше того — я люблю их всех, кроме старых и безобразных.

При этих словах Женни охватило чувство отвращения; она встала, намереваясь уйти.

Мельхиор продолжал, как будто не замечая этого:

— Я осмеливаюсь говорить вам такие вещи, Женни, только потому, что вы для меня не женщина и у меня никогда и в мыслях не было…

— Пойду к отцу, он, наверно, проснулся, — прервала она.

И Женни заперлась в своей каюте, чтобы наплакаться вдоволь.

IV

Несколько дней прошло в унынии и безнадежности. Потом ей удалось убедить себя, что Мельхиор, конечно, способен полюбить, только ему надо встретить женщину, достойную его; и она робко мечтала, почти не смея надеяться, что этой женщиной будет она сама. Невинной девушке было невдомек, насколько она выше всех тех, которые попадались ему на пути. Она была так чиста сердцем, так скромна, что причину своих неудач искала только в самой себе. Она порочила себя, сетуя на природу за свою стройную и изящную фигуру, за целомудренную, чисто английскую красоту, которою наделила ее мать. Она проклинала свою нежную, как у северянки, кожу, не темневшую ни от солнца Индии, ни от морских ветров, тонкую талию, на которую грузинка посмотрела бы с презрением, и даже белые руки, которые индианка покрыла бы красной краской. Ей не приходилось жить в странах, где ее красота была бы всеми признана, и она боялась, что в глазах Мельхиора она некрасива. Ее пугало также, что она недостаточно умна; она забывала, что привычка к чтению и размышлению открыла ей сложный духовный мир, недоступный этому человеку, доброму и смелому от природы, но неспособному разбираться в самом себе. Она видела его в ореоле своих прежних восторженных мечтаний об иллюзорном будущем, идеализируя его, чтобы оградить себя от разочарования.

Наконец, она осуждала в себе, как недостатки, все те качества, которых Мельхиор был лишен, не понимая, что любовь, которую она испытывала, а он нет, делала из нее настоящую женщину, а из него — несовершенного мужчину.