Последняя встреча с Астамуром вызвала в девушке смятение. В душе образовалась пустота. То, что постоянно, глухо терзало ее — встреча матери с Астамуром, — становилось для нее с каждым днем все таинственнее. Она не решалась спросить мать об этом. Она знала, что своим вопросом убила бы любовь в сердце матери, да, пожалуй, и в себе самой. Меги, как могла, скрывала свое замешательство. Иногда она выдавала себя взглядом, непроизвольно брошенным на мать. Это случалось в те минуты, когда она позировала Вато. От Цицино не ускользал этот взгляд, но она приписывала его беременности дочери и тут же успокаивалась.

Меги привыкла к одиночеству. С подругами она уже не встречалась, совсем перестала выезжать верхом, совершая лишь прогулки, во время которых вдыхала аромат трав и влажной земли. Она часто приходила к источнику и смотрела на его чистую гладь, отражавшую светлую лазурь неба. По поверхности воды скользили тени от листьев. Девушка наслаждалась прозрачностью ничем не замутненного источника, созерцание которого одновременно пробуждало в ней и печаль: ведь сама она была уже не той, что раньше. И она отводила взгляд…

Так было и сегодня. Был март. Так сильно запахло веской, что казалось, будто она вот-вот поглотит или задушит девушку — свой собственный плод. Меги вспомнила прошлогоднюю весну. Тогда все было иначе! А может быть, это не весна, а она сама так изменилась? Ей стало не по себе. Если бы она в эту минуту могла заглянуть в свои собственные глаза, то с ужасом увидела, что они навсегда утратили былую лучезарность. Девушка думала о встреченных ею тогда всадниках, особенно о том, у которого на руке был белый сокол. Как близко и как далеко это было! Как радостно было тогда на душе и как мрачно теперь! Яркие лучи солнца причиняли боль глазам. Она чувствовала себя раненой, и рана эта была открыта. Вдруг Меги вздрогнула и насторожилась. Раздался топот копыт. Она отскочила в сторону и спряталась в кустах. Тогда, купаясь в источнике, она не спряталась при появлении всадников, хотя и испытывала девичий стыд. Может быть, это те же самые всадники? Девушка с трепетом прислушалась. Всадники приблизились, и она не поверила своим глазам: это оказались Джвебе и Астамур! Не привидения ли это? А, может быть, ей это приснилось? Меги замерла в кустах, наблюдая за приближающимися мужчинами. На этот раз ни у одного из них не было сокола. Как и тогда, они подъехали к роднику. Они весело смеялись, шутили. Их кони пили прозрачную воду. Меги слышала каждый звук.

— Ты помнишь? — спросил Джвебе друга.

— Что? — спросил в ответ абхаз.

— Девушку… Меги… Здесь…

— Помню, конечно…

Джвебе лукаво улыбнулся и медленно произнес:

— Ты, наверно, уж думаешь о другой?

— А разве в Абхазии или Мегрелии мало красивых девушек?

— Ах, так…

Меги вся напряглась, превратившись в трепещущий, оголенный нерв.

— А ты что думал?

Астамур дерзко рассмеялся, произнеся эти слова. Ему хотелось похвастаться перед другом. Он, конечно, чувствовал, что лгал, но демон тщеславия сильнее человека, особенно в тех случаях, когда дело касается женщин. Он не знал, что слова воздействуют на атмосферу. А здесь атмосферой была Меги. И как только абхаз произнес последние слова, Меги ощутила себя разорванной на куски. И когда эти куски постепенно снова соединились в единое тело, всадники уже ускакали.

Вечером у Меги начались родовые схватки. Цицино не находила себе места. Меники посчитала месяцы и очень удивилась, что не хватало одного. Она предположила, что роды будут преждевременными, и сделала на всякий случай необходимые приготовления, ибо была сведущей и в акушерстве. Вато находился в Гурии, и поэтому в доме остались лишь женщины. Нау пока ничего не знал, но слабому полу нужна была его помощь, и Цицино доверила ему тайну дочери, так как была уверена, что может во всем положиться на него. Меги без единого крика терпела боли. Она полностью покорилась судьбе. В полночь роды закончились. К великому разочарованию Меники родился мальчик. Цицино тем временем успела обстоятельно поразмыслить о происшедшем и с помощью Нау беспрепятственно осуществить свой план. За полночь у калитки послышался плач грудного ребенка. Слуги проснулись. Кто-то из них вышел из дому и принес младенца. Все решили, что это подкидыш, и ребенок был отдан жене одного из слуг для кормления. Цицино была рада, что дочь разрешилась от бремени. Меники же не могла смириться с тем, что родился мальчик, а не девочка. Мысли обеих женщин были заняты новорожденным. Только одна Меги не думала о своем дитяте, ибо не питала к нему никаких материнских чувств. Ей казалось, будто что-то инородное и случайное, бог весть каким образом оказавшееся в ее теле, теперь оставило его. Она чувствовала, что не родила, а как бы извергла его. Поэтому бедное дитя и для нее было подкидышем.

ТРИ УДАРА

Меги снова позировала художнику под тем же деревом. Солнце палило уже не так нещадно, и приятное тепло растекалось по телу девушки. Теперь ей не казалось, будто Вато намеревается лишить ее чего-то сокровенного. После родов ее нрав смягчился, она стала радоваться краскам полотна. Весна плыла по лику земли, пьянея от бутонов и почек. Художник глубоко чувствовал дышащее блаженство полей. Он был счастлив, что на его полотне появляется родственное всему тому, что расцветало вокруг. Меги сидела молча, глаза источали тихую грусть. Художник перевел взгляд с девушки на портрет, затем с портрета на девушку. Его кисть на мгновение остановились. Нет, это еще не все, что нужно. Он ждал последнего мазка.

Неподалеку Нау расправлял ветви дуба. Он пригибал их к земле и привязывал к кольям, вбитым в землю на одинаковом расстоянии. Нау вторгался в естественный рост дуба, желая получить от дерева равномерную тень. Он засучил рукава, обнажив сильные, мускулистые руки. При этом обнаружились вытатуированные на них женские фигуры, обвитые змеями. Нау обычно старался не оголять руки, но на этот раз увлекся работой и забыл об осторожности. Он заметил, что художник удивленно поглядывает на его татуировку, и, пристыженный, работал, как одержимый.

— Что у тебя на руках? — спросил вдруг Вато.

Нау повернул к нему лицо и пробормотал что-то невнятное. Десятилетним мальчиком его продали в Турцию в рабство. Там его звали Османом. Мальчик жил в богатой семье, тосковал по родине, страдал и мечтал о побеге. В пятнадцать лет ему удалось бежать. Он прибыл в Ризе, где какой-то лаз взял его к себе. Осман стал паромщиком. Через три года он приплыл к колхидским берегам. Плавая по морям, он встречался со многими матросами, в подражание им сделал себе на руках татуировку. Вопрос художника пробудил в его душе воспоминания о безрадостном прошлом.

— Мир тебе, Нау! — раздался вдруг резкий старческий голос. Это был Уту, тихо подошедший к нему. Нау прервал работу и повел заклинателя в конюшню.

— Где больная лошадь? — спросил Уту.

— Здесь… Ты что, не видишь? — ответил Нау.

Старик приблизился.

— Надо вывести ее, — сказал он.

Лошадь вывели. То, что от нее осталось, был жалкий, призрачный скелет. Глаза гнома, словно поблекшие осы, стали вдруг проницательными и жгучими. Сначала Уту открыл пасть лошади. Он увидел желтые, гнилые зубы, оттянул уши животного и для чего-то заглянул в ушные раковины. После этого он тщательно осмотрел копыта. Шкура на бабках пообтерлась, и они были теперь покрыты лишаями. Старик поводил исхудалый скелет туда и сюда.

— Она околеет, — сказал он негромко.

Слово «околеет», будто капля яда, проникло в уши Нау. Он отвернулся и снова принялся за свою работу. Художник тоже услышал это слово и насторожился. Он знал, что Уту по всей Мегрелии слыл за безбожника, и мерзкое слово «околеет» подтверждало это.

— Почему «околеет»? — возмутился он. — Скажи: она умрет…

Гном обернулся. Взгляд его блеклых глаз стал злым.

— Как будто это не одно и тоже, — ответил он. — Околеет или умрет… В этом нет никакой разницы. — И после короткой паузы он со злостью добавил: — Околеет… Все околеют… И ты околеешь, и я, и этот болван Нау, и Цицино…

Старик явно разошелся. Видно, он уже не мог остановиться. Нау изо всех сил потянул за большой сук — ведь он был очень силен — и, сломав его, упал вместе с ним на землю. Будто молния ударила в него, и на миг он, казалось, сам стал молнией. Молния ломала сук, и сам Нау был теперь этим сломанным суком. Никогда еще он не думал о смерти, как не умеет о ней думать зверь. Разве может тигр, совершающий прыжок с высокой скалы, верить в смерть? Но после слов Уту мысль о смерти острой стрелой вонзилась в душу Нау. Если бы гном остановился, упомянув его имя! Хотя бы он не произнес имени боготворимой им Цицино! Тогда молния не ударила бы в Нау. Но Нау уже не был в состоянии думать. Он наконец поднялся, подавленный, уничтоженный. Уту засмеялся, показав желтые, стертые до челюстей зубы. Вато тоже смеялся, и даже улыбка Меги перешла в смешок.

— Ах ты болван… — весело произнес старик. Нау было не до смеха. Мрачный, он снова повернулся лицом к дереву.

— Значит, все околеют в конце концов? — спросил еще раз художник.

— Да, конечно, все околеют, все кончится…

— И ничего не останется?

— Не останется, ничего не останется… — ответствовал Уту. Он говорил о смерти как о чем-то обычном, повседневном. Однако после небольшой паузы задумчиво произнес:

— Впрочем, мир не околеет. Все околеет, но мир останется.

— А почему же мир не околеет?

— А бес его знает… — сказал гном и снова повеселел.

Меги слушала их разговор с напряженным вниманием.

— А все-таки, как ты это объяснишь? — настаивал художник.

Уту задумался и начал говорить. Казалось, что кто-то другой говорил в нем.