Гончие быстро взяли след. Местность была неровной, но золотистая дымка, подсвеченная лучами солнца, не мешала собакам и лошадям, которые были настолько свежими, что мне даже пришлось придержать свою невозмутимую старушку Дору, которая в таких случаях имела обыкновение поддаваться общему порыву. Как прекрасно знал Уэлфорд, имея полторы ноги, я не мог достойно управляться даже с ней. Мы перепрыгивали канавы, переходили в галоп, продирались сквозь живые изгороди, Бакли скакал впереди, а Уэлфорд шел замыкающим. Вскоре мы вспотели, но, прищурив глаза, стремились вперед. Нас охватило напряжение, как когда-то на поле боя, и мы не обращали внимания на сучья, шипы и грязь. На войне нам приходилось опасаться снайперов противника или засады; теперь мы рисковали своими шеями, подвергаясь, вполне возможно, еще большей опасности, которой грозили нам низко нависшие над головой ветви деревьев, спрятавшиеся в траве камни или кроличьи норы.

Загонщики заметили лису, раздалось громкое улюлюканье, и мы помчались по пропитанной влагой земле. Гончие и всадники на лошадях равно распластались в беге, вниз по склону, потом наверх, и лошади тяжко приседали на задние ноги.

Внезапный хруст донесся до меня снизу и сзади, и я еще успел высвободить ногу из стремени и спрыгнул в сторону. Мимо промчалась кавалькада, и нам повезло уже хотя бы в том, что мы не оказались под копытами лошадей. Дора перевернулась на бок и застыла в неподвижности, потом с трудом поднялась на ноги, неловко отставив в сторону левое заднее копыто. Попытавшись сделать шаг, она тяжело завалилась на передние ноги и жалобно заржала. Когда я встал с земли и подошел к ней, то заметил окровавленный острый осколок кости, который торчал у нее из бедра.

Уэлфорд придержал своего коня и вернулся назад. Слова нам были не нужны, мы и так видели, что сделать уже ничего нельзя. Оглядевшись по сторонам, мы заметили вдалеке среди деревьев фермерский дом.

– Я съезжу туда, – вызвался Уэлфорд, вновь вскакивая в седло.

– По-моему, хозяина зовут Гостлинг, – крикнул я вслед, и он, отъезжая, поднял руку в знак того, что понял меня.

Я расстегнул на Доре подпругу, и она немного приподнялась, чтобы я смог вытащить ремни у нее из-под брюха и снять седло. Потом я опустился на землю рядом с ее головой. Она прекратила бороться и просто смотрела на меня, время от времени помаргивая темным глазом. Я погладил ее по морде, пропустил между пальцев мягкие упругие уши, как делал на позициях в Испании или в ее стойле в Керси. Она досталась мне от австрийского капитана, которого я взял в плен под стенами Виттории; лошадь является единственным военным трофеем, который офицер может оставить себе на законных основаниях. Австриец на ломаном французском сообщил мне, что Дора – кобыла ирландских кровей, пятилетка и что он очень любит ее. Сидя в грязи Саффолка, я вспомнил, как Дора вышагивала по пыльным дорогам Эстремадуры, ступала по утрамбованному снегу у моего плеча, когда мы задыхались в разреженном воздухе пиренейских ущелий. Самыми сладкими были мои воспоминания о том, как она стояла на страже у амбара в Бера, нежно и бережно обнюхивая густую зеленую траву, словно благословляя наше счастье своим дыханием. Отправляясь в Брюссель, я продал ее своему приятелю, а потом, вернувшись в Керси, без колебаний выкупил ее обратно. Она помнила меня, как это обычно бывает у лошадей, и восторженно заржала, когда я взял ее под уздцы. Она была гнедой масти, несколько светлее обыкновенного, с переливающейся роскошной черной гривой на выгнутой, как аргийский крест, шее. Сейчас она нервно била по земле обрезанным хвостом, обращенный ко мне бок вздымался и опадал, и я ощущал, как в руке у меня трепетали ее бархатные ноздри. «Если бы она была человеком, – думал я, – то мы могли вылечить ее ногу или даже сделать протез, как у меня».

Когда Уэлфорд вернулся со старинным кремневым ружьем, я решил, что сделаю это сам, потому что был уверен, что она понимает, что мы задумали, и не хотел, чтобы она покинула этот мир в одиночестве. Я зарядил ружье, приставил дуло ей ко лбу, и она взглянула на меня – устало и, как мне показалось, растерянно. Я нажал на курок, но ружье дало осечку. Мне пришлось вспомнить все ухищрения и уловки всадника, потому что Дора начала трясти головой и вновь попыталась встать на передние ноги. Уэлфорд вынужден был схватить ее за узду, чтобы успокоить. Наконец я освободил заевший курок, но она никак не могла успокоиться, и когда я выстрелил, то промахнулся. Обливаясь кровью, она жалобно стонала и мотала головой. Я судорожно перезарядил ружье и выстрелил снова. Тело ее задрожало, и наконец она замерла.


Решение мое никак нельзя было назвать спонтанным: в течение многих недель я говорил себе, что покидаю Керси вовсе не из-за глупого каприза, вызванного гибелью старой любимой лошади. За годы войны мне пришлось потерять нескольких скакунов, и я не мог допустить, чтобы обыденная и вполне естественная скорбь поставила под угрозу благополучие моих земель и людей. Тем не менее настроение оставляло желать лучшего, зимняя меланхолия оказала и на меня свое пагубное действие, так что даже первые подснежники, пробивающиеся сквозь прошлогоднюю листву, которая укрыла пропитанную влагой землю, не внушили мне бодрости духа.

Сидел ли я у камина, дрожа в лихорадке, окидывал ли взором пустые, вымершие поля или грязные проселки, видел ли перед собой одни и те же скучные добродушные лица челяди, сидящей за моим столом или смиренно выстроившейся в церкви вместе со своими наряженными и непослушными отпрысками, в памяти снова и снова оживали дни, проведенные в Испании. Но я видел не Испанию пыльных оливковых рощ и скалистых гор, вздымающихся ввысь в воздухе, дрожащем от веса собственной жары. Это была не Испания черных монахов, тореадоров в раззолоченных одеждах и женщин, бросающих к их ногам цветы. Нет, это была совсем не Испания Веллингтона. Почему-то на память приходили негромкие шумы и мягкие ароматы, сопровождавшие мою жизнь в Сан-Себастьяне после войны: смолистый, соленый запах кораблей и причалов, щебетанье девушек, умывающихся, переодевающихся и подсчитывающих ночную выручку, крик водоноса на улице, звон церковных колоколов, призывающий прихожан на мессу, жалобные причитания нищего, пронзительные вопли чаек и хлопанье свежевыстиранного белья на морском ветру. Но я не собирался возвращаться в Сан-Себастьян. Эти времена остались в прошлом, и, кроме того, только самые простые из пришедших мне на память звуков и запахов были по-настоящему невинными: в этом городе сосредоточилась для меня вся боль, которую я не собирался впускать в свои воспоминания о Бера.

Нет, я не вернусь в Испанию. Но зато я могу искать те же самые удовольствия в других местах: лица путешественников; типографии, ювелирные лавки и кофейни; разъездные торговцы-коробейники, баллады и горячие пироги; констебли и фонарщики; тарабарщина иностранного языка; грохот экипажей по брусчатой мостовой; беседы с мужчинами, которые знают этот мир, и с женщинами, которых не сломили его удары. Весна постепенно вновь завоевывала акры моих земель, и я вдруг осознал, что стремлюсь вкусить этих простых удовольствий, как изгнанник мечтает вновь ощутить на языке любимое блюдо своей бывшей родины. И даже благополучие моего поместья, которое я теперь называю своим домом, не могло перевесить моего стремления к прежней жизни.

Когда я сел за стол, дабы написать мисс Дурвард о своем намерении, воспоминание о ее спокойном и пытливом взгляде побудило меня дать ей намного более полное объяснение своему поступку, чего не удостоился никто другой.


Моя дорогая мисс Дурвард!

Я с благодарностью принял ваши добрые пожелания удачи в моем путешествии. Прошу вас передать искреннюю благодарность и вашему семейству, поскольку я уверен, что дорога моя будет легкой, ведь я имею на то ваше благословение. Как вы и предполагали, мне оказалось нелегко оставить свои дела здесь в таком состоянии, чтобы ни арендаторы, ни земли не пострадали в мое отсутствие. Если бы я не был уверен в достоинствах и благонравии вкупе с надежностью своего управляющего и прислуги высшего ранга, то, пожалуй, не смог бы уехать вообще. Однако же я считаю, что мне очень повезло в этом смысле, намерение мое остается непоколебимым, и я отправляюсь в Брюссель на четвертый день мая.

Мой выбор Брюсселя в качестве конечного пункта назначения объясняется отнюдь не капризом или прихотью, и, смею вас заверить, отнюдь не желанием вновь оказаться в soi-disant, так называемом приличном обществе, которое, если мне не изменяет память, мы с вами уже обсуждали ранее в ходе переписки. Вы пишете о том, что бунт, свидетелями которого были мы оба, сделал вас менее терпимой к устоям общества, в котором вы живете. Может статься, у вас возникло чувство, которое не оставляет и меня, что такая жизнь – неплохая, в общем-то, жизнь, если судить не слишком предвзято, которая приносит пользу всей нации в целом и обеспечивает пропитание беднейшим ее слоям, – в некотором смысле покоится на жестокости и лжи. Не стану отрицать факта, что случившееся в тот день и его последствия сыграли определенную роль в моем решении покинуть Англию. Что касается выбора места назначения, будет лучше, пожалуй, если я изложу вам некоторые обстоятельства моего последнего пребывания там. Кроме того, в качестве послесловия к нашей дискуссии о мирной жизни армейского офицера считаю своим долгом предоставить вам описание некоторых случаев из моего штатского существования.

Когда я в достаточной мере оправился от ранений, полученных в битве при Ватерлоо, чтобы задуматься о возвращении в Англию, мне стало ясно, что если жизнь боевого офицера в мирное время представляется унылой и скучной, то само мое положение стало вообще невыносимым. В военное время ранения, подобные моему, и даже более серьезные, считаются обычным делом и ни в коей мере не могут стать препятствием для дальнейшего продолжения службы Его Величеству. Но в мирное время армия уже не нуждается в наших услугах, посему и платит нам, соответственно, меньшее жалованье. Вот почему, подобно многим собратьям, которые оставили здоровье и силу на чужбине, получив в ответ лишь половину того, что им воистину причиталось, я продал свое обмундирование и оружие, подыскал новых, достойных хозяев для своего грума и ординарца и снял квартиру в Лондоне. Многие мои приятели оказались в подобном положении, и мы частенько собирались вместе, чтобы пропустить стаканчик и обменяться свежими новостями и воспоминаниями. Но под Ватерлоо свершилась такая бойня, такая, не побоюсь этого слова, мясорубка, что ряды моих знакомых существенно поредели.