— Да, я совсем забыл, я принёс пылесос. Одно из моих давних изобретений.

Павел идёт к коробке, оставленной у входной двери, развязывает верёвку, вынимает незнакомый предмет, подключает его к электричеству и нажимает кнопку. Раздаётся стрекот. Железными губами предмет хватает с пола крошки, клочок полиэтиленового пакета, семечко от яблока, всасывает в себя, крутится в поисках сора на одном месте.

— Ты сам сделал?!

Павел кивает и объясняет, как работает пылесос.

Может, это сон: пылесос, каша, тёплой тяжестью загрузившая меня, яблоки, горячая рука Павла, ведущая меня к метро, а потом к вокзалу.

Первый раз еду в электричке.

Павел читает мне книжку, но я не понимаю ни слова, смотрю в окно — летят дома, деревья, столбы, птицы, прохожие… Как много домов, как много людей!

Кто они, эти люди, как живут?

— Видишь столбы и провода? — Павел приобнимает меня одной рукой, прижимает к себе. — По ним идёт ток.

Я перестаю дышать. Даром, просто так, — тепло от Павла — мне.

Мать не даёт мне тепло сама. Она никогда ничего не даёт мне сама. Это я исхитряюсь, когда она кладёт свои руки на моё больное место, устроиться так, чтобы коснуться её колена или живота и пить тепло, текущее от неё, через тот небольшой участок, которым я сумел соединиться с ней. Под рукой Павла понимаю: я у неё тепло ворую.

Сейчас, впервые в моей жизни, мне тепло дают, щедро и просто так. И — впервые — берут моё тепло у меня. Берут насильно.

Нравится ли мне это?

Незнакомое ощущение.

Под голос Павла пытаюсь привести в порядок свои чувства.

Да, конечно, мне нравится лёгкая тяжесть руки Павла у меня на плече. И пульсирующее тепло, обволакивающее моё тщедушное тело. Почему же — страх?

Что-то происходит такое, чего я не могу определить словом. Я ещё не умею читать и не имею большого багажа пережитого. Пройдёт много времени, пока проявится точное слово, оно — измена. Сейчас чувствую лишь то, что Павел нарушает мою связь с матерью.

Конечно, тогда, в свои пять-шесть лет, на пути в лес, к реке, к театру, я не мог определить своего состояния словами, я лишь ощущал неудобство в себе вместе с новым чувством, назвать которое я не умел, но которое мне очень нравилось. Я осуждал это новое чувство, вздувал в себе неудобство: ведь я должен жить только ради матери и страданием добыть себе её любовь.

Павел рассказывает про турбины и плотины, а я плохо слушаю, пытаюсь решить освободиться от его руки или допустить в себе неудобство, связанное со сладким новым чувством? Конечно, я понимаю, выскользнуть из объятий — значит обидеть Павла, а мне очень не хочется обижать его, ибо он — первый на свете человек, который мною интересуется.

Слава богу, в тот день сладкая мука кончилась сама собой — мы приехали.

Был один из последних дней августа. Грань тепла и холода. Вроде жарко, а пронзают тело ледяные стрелки.

Павел, как только ступил в траву, снял сандалии. И я сделал то же.

Стою и не могу понять, что со мной. Откуда я знаю запахи травы, солнечного света, подбирающейся исподтишка стужи и ощущение влажной травы? В детском саду во дворе есть трава, но она, городская, пахнет совсем не так.

Задыхаюсь — незнакомые запахи заткнули нос и рот. Слепну — свет, оранжево-зелёный, залил глаза. Глохну — звуки столкнулись в ушах, не могу выделить ни одного: какой птичий, какой от насекомых, какой от травы, какой от воздуха.

Павел берёт из моих рук сандалии, кладёт их в рюкзак.

— Идём в глубь леса, подальше от дороги, выберем полянку. — Он снова чуть приобнимает меня, и мы идём.

«Идём» — неточно. Мы словно некоей силой чуть приподняты над землёй, хотя подошвы чувствуют траву. Цвета, звуки… оккупируют меня, делают меня принадлежностью этого мира — я растворён в нём. И всё это как-то связано с матерью. Я не дальше от неё, я ближе к ней сейчас. Она — здесь. Вот же она! В руке Павла, обнявшей меня, в голосе Павла, называющем мне деревья, растения. Она — берёзы, она — ромашка. Она — земля под моими ступнями, то усеянная шишками, то подстилающая мне траву.

— Смотри, специально для нас…

Его слова лишают меня последних сил — я буквально падаю в зелень и наконец становлюсь плотью матери: со всех сторон она поднимается моей защитой.

И Павел падает в зелень.

В окружении деревьев — серо-голубое небо. Солнце никак не заберётся на серёдку его.

Мне нравится, что Павел молчит, — я слышу голос матери:

«Может быть, теперь ты поймёшь, что ты сделал?»

«Не понимаю».

«Ничем не могу помочь. Человек понять может только сам».

Мать — свет, никак не собирается в человека.

Павел вытащил из рюкзака одеяло, расстелил на траве.

Папа?!

Что значат слова матери? То, что она — свет, трава и поэтому не может принадлежать мне?

— Лови! — Павел держит в руках мяч, смотрит, услышал ли я его. Кидает, когда я встаю.

Мяч, несмотря на то, что большой, — лёгкий, но я не удерживаю его, и он летит в траву.

Бегать, играть, делать упражнения для меня оказалось проблемой в детском саду. Я не говорил «не буду», когда воспитательницы приказывали мне, но и не делал ничего, при этом наливался какой-то тяжестью, оставлявшей меня на месте. Сначала воспитательницы атаковали меня уговорами, раздражением, насилием, а потом отстали. Ребята же вообще внимания не обращали, в свои игры не звали. Меня это никак не задевало. Тащат за верёвку машину, кладут в неё кубики, части конструкторов, кегли, строят из кубиков гараж, вталкивают в него машинки, снова вывозят их, изображая мотор. Ну и что тут интересного? Хвастаются, у кого какие машинки дома. У меня — ни одной. Если бы и были… зачем они мне? Утёнка можно прижать к месту, которое болит.

Поднимаю мяч, и — странное ощущение… мои движения (кидаю мяч, пытаюсь поймать, поднимаю с травы, снова кидаю) так же хаотичны и — одновременно — так же целенаправленны, так же естественны, как голоса птиц, полёт и голос пчелы, как дрожание света.

Это то, что хотела сказать мать? Во всём — одновременно хаос и целенаправленность?

Нет, конечно, не такими словами я думал в свои пять-шесть лет (а какими, не помню), но ощущения, чётко помню, были именно такими: удивление перед противоречием. Летит пчела к цветку, я махнул рукой — отогнал её, и она точно так же серьёзно полетела в сторону противоположную. Она знает, куда летит? Ей всё равно, куда лететь? Ей важен процесс полёта или у неё есть цель? Ей всё равно, какой цветок? А птица прыгает с ветку на ветку, склоняет ко мне голову, свистит, взмахивает крыльями, летит. Куда?

Павел показывает, как нужно сделать руки, чтобы удержать мяч, а когда я не удерживаю, хотя и держу руки так, как он показал, кивает мне, словно я поймал мяч, и снова бросает.

Увидев, что я устал, зовёт меня к дереву.

— Хочешь залезть? — Он подтягивается за ветку, ставит ногу на сучок и начинает взбираться вверх.

Почему у меня так колотится сердце? Чего я испугался? Да, я хочу залезть на дерево и едва дожидаюсь, когда Павел слезет.

— Несколько правил. Прежде, чем повиснуть на руках, проверь, прочен ли сук, за который ты ухватился. Подтянувшись, прежде, чем поставить ногу, проверь, прочен ли сук, на который ты хочешь её поставить. Нельзя бояться. Нельзя смотреть вниз.

Я застываю на первом же этапе, лишь Павел, подсадив, отпускает меня. Неправда, что всё и все — в хаосе и сами по себе, вот же я держусь за ветку, чувствую ногой опору, я прижался к стволу, я — часть дерева!

— Это иллюзия, — угадывает мои мысли Павел. В тот день я так и не взобрался на дерево, я впал в руки Павла, и он осторожно уложил меня на подстилку. Я уснул. Уснул, лишь прикоснулся к материи, пахнущей одиночеством. А когда проснулся, долго лежал не открывая глаз, пытаясь понять, где я и почему мне так жарко и холодно одновременно? Ощутил присутствие Павла. Он пах так же, как его подстилка, — железками и огнём. Ещё совсем недавно этот запах раздражал и существовал вне связи со мной. А может, он подсказывает: во мне тот же хаос, что и вокруг, и то же стремление к цели, а потому я должен жить так, как живут пчёлы и деревья? Что происходит? Я был болен и начинаю выздоравливать или, наоборот, был здоров, а сейчас заболеваю? Хочу открыть глаза и не хочу. Как совместить в себе противоречия?

И вдруг перестаю ощущать Павла рядом. Что, если он ушёл? В детском саду нам читали несколько подобных сказок. В одной — красивую девушку завели в чащу и бросили одну. В другой — завели маленького мальчика в глубь леса и бросили. В третьей — завели в лес несколько детей. Но Павел завести в чащу и бросить не может.

Он хочет, чтобы я звал его «папа», а я — вредный, я назло не зову его «папа». И потому, что нет во мне этого «папа», и потому, что не хочу. Мне не нравится моя вредность: ну не всё ли равно сказать — «Павел» или «папа», но я никак не могу преодолеть её.

Всё-таки открываю глаза.

Яблоки, пирожки, хлеб с сыром, огурец.

— Отдохнул? Теперь лопай!

Всё-таки я залез на дерево. В третью или в четвёртую поездку. И увидел сверху много зелёного цвета — разных оттенков. И очень много другого цвета: коричневого, оранжевого, голубого. Мать — тут же. Стоит мне протянуть руки, и я коснусь её, и получу её знание, чтобы наконец всё понять.

— Держись, — говорит Павел в последний момент, когда я уже готов дотронуться до матери. Запоздало пугаюсь: чуть не сорвался с дерева. — Держись крепче и ни о чём не думай. А когда отдохнёшь, спускайся. Помнишь? Проверяй ногой каждый сук…

Только здесь, на дереве, понимаю: я жил потому, что у матери брал её силу. Даже сейчас, в лесу, я дышу воздухом, который она выдыхает, пью энергию, которую рождает она.

Лето, осень — в лесу, на Клязьминском водохранилище, у костра, на дереве, за игрой в мяч… Зимой — лыжи и лыжня, розовая под солнцем.

Я так привык к тому, что Павел кормит меня! Совсем позабыл, как доставалась мне еда раньше. Неужели это я подтаскивал стул к кухонному столу, вставал на него, тянулся к высокой полке и шарил там, пытаясь найти что-нибудь съестное? Неужели это я чуть не с головой залезал в холодильник?