У отца — много книг. По психологии, по истории. Целая стена — физики и математики. И очень рано физика и математика читаются мною так же, как беллетристика, не могу оторваться.

Отец ждал мальчика. Он очень ждал мальчика, чтобы решать с ним задачи.

Задач у отца много. Он решает их целый день на службе и после ужина дома.

За ужином он не читает газет и не смотрит телевизор. И, хотя ест с нами за одним столом, он не слышит того, что говорит мать (как всегда, она просит деньги на то и на это), не спрашивает меня о моём школьном дне, вообще не замечает меня, я — мамина дочка, родилась, чтобы ублажить её! Он сосредоточен на том, что происходит в его голове — в ней решается очередная задача.

А я смотрю в не видящие меня глаза и заставляю себя задать отцу вопрос: «Какую задачу решаешь ты сегодня?»

Вдруг и я могла бы решить? Ведь я лучше всех в школе знаю математику и побеждаю на всех олимпиадах.

Задать вопрос никак не получается, я робею в его присутствии и боюсь сбить его мысль. Я знаю этот процесс — когда уравнения выстраиваются в нужном порядке, числа впрыгивают на своё место в формулы, и сам собой рождается ответ. Главное — не отвлечься в этот момент. Я знаю это состояние — когда жива только голова, только цифры, только формулы… У меня — так же, как у отца, голова живёт сама по себе, хотя внешне я и не похожа на отца. Я не красива, отец — красив, у меня не чёрные, а голубые, материнские глаза, и я белобрыса. Правда, фигурой я — в отца: длинная, тощая и плоская, как доска. И мой мозг так же, как у отца, не зависит от меня — всё время работает над очередной задачей. Не влюблена. Не зов полов (дочь — отец) — тайная тяга, описанная в учебниках психологии и сексологии, мне нужно, мне очень нужно проникнуть в его святая святых и понять, какие задачи решает он.

Ужин кончается. Перемена места. Из-за стола обеденного — к письменному, а по сути — то же отсутствие. Отсутствие всегда — в любой точке: дома, на улице, в своем научно-исследовательском институте. Работа спрятана от жадных чужих глаз. Не мне, кому-то, достанется результат той работы — начальнику, физическому журналу, что ляжет на специальную полку в отцовском кабинете.

Мать всегда дома. А мне так хочется проникнуть в кабинет, схватить журналы и потрепать добычу — прочитать все статьи отца, разгадать его тайны.

В тот день из-за снега отменились занятия в школе. Снег падал и падал всю ночь. В окно выглянуть нельзя — подоконник завален доверху. До середины засыпан подъезд — говорят, с трудом отодвинули его дверь.

Мужчин дома мобилизовали чистить снег.

И отец тоже пошёл.

Он будет чистить снег? Но тут же я сама себе и ответила: ему всё равно — сидеть, идти, совершать запрограммированные движения, голова работает.

Что повело меня следом? Бросив мать в тылу одну, с цыплёнком и кастрюлями, я кинулась за ним.

И на улице, под окрики местного временщика, распределяющего, кому, где, что делать, под болтовню толпящихся женщин («Сроду не помню такого…» «А вот в тридцатых, помню, завалило нас до крыши, но жили мы в одноэтажном, выбраться не могли три дня»…) отец, наверное, один из всех, не замечал ничего вокруг, хотя, как и все остальные, стоял по колено в снегу, подхватывал снег широкой лопатой, откидывал, куда ему приказали, выпрямлялся на мгновение и снова низко склонялся к земле.

Вот уж не думала, что он что-то подобное сумеет делать. А он делал и — ничуть не хуже других.

Чтобы не стоять без дела, я тоже работала, но лопаты не было, а потому я скатывала снег в комки. Он плохо лепился, но все же мне удавалось снимать с тротуара слой за слоем.

Мгновения, когда отец упал, я не заметила. Только что он стоял! Я кинулась к нему.

— «Скорая» не подберётся к нашему подъезду.

— И до больницы не дотащишь! Что толку, что она — за углом.

— Есть тут врач? — люди кричат, продираются сквозь снег к нам.

Снегом протираю отцовский лоб.

Ещё ничего не понимаю. Что могло случиться с ним?

Трое мужчин несут отца на наш третий этаж, вносят в квартиру. Жена одного из них — врач. Почему он не открывает глаз? Я хочу, чтобы он открыл глаза.

Живыми существами ощущаю за спиной его решённые задачи — развалились важные в журналах на полке.

Продолжаю смотреть в закрытое лицо отца (оно как окно, залепленное сверху донизу снегом) и тогда, когда женщина-врач начинает «работать» с ним. Мать отходит, а я остаюсь с отцом. Ресницы — длинные, чуть загнутые. Зачем мужчине ресницы такой красоты?

— Кровоизлияние в мозг, — голос врача. В тот день было много снега.

— Он будет жить, доктор? — голос матери.

— Нет же, я же сказала, он умер сразу. Счастливая смерть. Мог быть паралич. Мог пролежать и пять лет. И вы, и он намучились бы! Себе я прошу у Бога такой лёгкой.

Ресницы, как у кинозвезды. Зачем мужчине такие ресницы?

Он умер? Слово не вяжется с моим отцом. Он не дорешал то, что так хотел дорешать.

Стало бы ему легче, если бы он узнал, как я жажду познакомиться с теми решениями, с теми задачами, что являются его жизнью? Я никогда не сказала ему, что лучше всех в школе решаю задачи и по физике и по математике.

Зачем они мне теперь?

Головастиками крутятся глупые фразы, вьются.

— Как же так? Он никогда не болел, — голос матери. — Ни разу не бюллетенил.

— Да, ещё рано бы. Разве для мужчины возраст — шестьдесят шесть?

— Тише, — говорю неожиданно, — разбудите!

3

Мне всегда казалось, снег — добр. Греет землю и живое, припавшее к ней. Очищает от инфекции, от грязи. Поит вволю. Лечит глаза и голову.

Снег убил моего отца.

С этого снега — мой путь к отцу.

Ростом я вымахала с него. Но я — в стане вражеском. Он ждал сына, чтобы открыть себя, поставить рядом с собой. Я хочу быть его сыном.

Статьи написаны не по-русски. Язык — английский. И формулы, и ряды цифр неведомы мне.

Всё равно прочитать. Понять. Доделать. А для этого скорее учиться. И выучить язык.

Мать и в самом деле принялась зарабатывать шитьём. В магазин «Сувенир» сносила свои вещи. И эти вещи раскупались — они сохраняли народный дух, дух старины.

После моего бунта мать отступилась от меня. Не ловила больше моего взгляда и не пришивала кружевных воротников к мужским рубахам, которые я теперь носила, не выговаривала мне за брюки. Первые я купила тогда же на деньги, скопленные от завтраков в школе, следующие ей самой пришлось купить мне — дома не желала носить юбки. Она молчала со мной, как молчала с отцом. Седые виски, чёрная жила… выпали из моего поля зрения. Моей жизнью стала учёба, и я училась изо всех своих сил.

Окончила школу с медалью.

Институт был определён — тот, в котором учился отец.

Но тут мать поднялась во весь рост.

Она пришла на торжество вручения аттестатов.

Чёрт дёрнул меня отдать ей аттестат — отнести домой: я задерживалась в школе.

На другой день после выпускного вечера я собралась идти подавать документы в институт, но паспорта и аттестата в столе не нашла. Уже одетая, готовая выходить, спросила у матери, где они. И тут я увидела свою истинную мать.

— Ты — женщина и должна идти женским путём, — заявила она мне. — Тебе нечего делать в институте, в котором учатся одни парни. Высшая математика? Интегралы? Не твоё это дело! Это первое. А второе: ты обязана помогать мне шить, я одна не справляюсь с заказами.

Открыв рот, я смотрела на свою мать.

Губы узки, из каждой морщины и поры — ненависть, перекосившая черты и превратившая лицо в маску зла.

— Что, не ждала? Достаточно вы с папочкой покуражились надо мной. Я — не человек. Я — домработница. Обслуживай и молчи. Моего мнения никто никогда не спрашивал. И ты не советуешься, ты решаешь сама! А я родила тебя. Я вырастила тебя. И я требую послушания.

Мне бы согласиться: буду шить, только пусти в институт. А я — в тон ей — говорю:

— Это моя жизнь, я решаю её. Ты свою жизнь решила сама.

— Я решила? Это как же я решила её? Бабка и мать сунули мне в руку иглу и крючок: вывязывай кружева, шей.

— Так, значит, и ты не хотела бы вывязывать и шить? Что значит «сунули»? Это же насилие!

— Не насилие. Порядок. Родители рождают детей и обязаны руководить ими! А дети должны выполнять их волю.

— Что же получается? Ребёнок в седьмом поколении должен жить по указке прапрадедов и прапрабабок? Без учёта эпохи, без учёта развития цивилизации? Это в старину, может быть, так и было! Сейчас дети сами решают свою жизнь.

— Нет! Что ты можешь решить в свои семнадцать лет? Что ты смыслишь? Что ты знаешь? Ты войну пережила? Ты голодала? Ты своим трудом заработала хоть один кусок хлеба? Ты знаешь, что такое одиночество?

— Уж это-то я хорошо знаю! Благодаря тебе. Теперь-то я понимаю, почему ты ни разу за жизнь не спросила: «А что думаешь ты? Что хочешь ты?» Тебе это было неинтересно. Да, ты выполняла свой долг, ты заботилась о моём теле, взращивала его, но ни секунды не позаботилась о душе. Ты — причина моего одиночества. Может быть, ты водила меня по театрам, на ёлки? Нет, в театры водила меня школа. Может быть, ты покупала мне игрушки, вывозила на дачу? Нет. Лето я проводила в лагерях! Может быть, ты читала мне? Нет, ты шила и вывязывала кружева. Себе я обязана своим развитием, своими победами на олимпиадах. Ты тут ни при чём. И я буду жить так, как хочу я. Дай мой аттестат и мой паспорт.

— Не дам.

Маска зла. Маска ненависти. Неужели эта женщина во мне вызывала когда-то жалость, щемящую, кружащую голову идеей жертвы? Ей я гладила висок, утишая её боль? Ей рассказывала о прочитанных книжках?

Немота сковала меня, я лишь с дыханием пыталась справиться, подавить ворвавшуюся в меня, не знакомую раньше ненависть.

— Дура я, что связалась с твоим отцом. Уж очень он уговаривал меня родить ему сына. Понадобился ему сын — передать что-то! На муку себе связалась. Столько лет молчком! Никогда я не была для него человеком, а уж когда тебя родила вместо сына, и вовсе в мою сторону перестал смотреть. И тебя родила я на муку себе!