— Смотри, тебе подарок. — Павел берёт со стула и вкладывает мне в руки мишку в полиэтиленовом пакете. Голос у него жидкий.

Нет, я не могу, чтобы в последний раз. Мама не узнает. Я не хочу, чтобы в последний раз. Я ничего не скажу Павлу. Будь что будет. Я хочу виснуть у него на шее. Хочу, чтобы он одевал меня, сидя передо мной на корточках или склоняясь ко мне. Хочу, чтобы мы шли с ним по двору, а потом по улице за руку, а потом сидели в кафе. И пусть не будет мишки. Вместо всех игрушек и развлечений я хочу Павла и маму вместе.

Я тяну время, выворачиваюсь из-под его заботы, и он удивлённо смотрит на меня.

— Ты не хочешь идти к тёте Шуре? Ты плохо себя чувствуешь? Тебя кто-нибудь обидел?

В его золотистых глазах я вижу… те же чувства, что переполняют и меня.

Всё-таки мы выходим на улицу. Весь двор усыпан белым пухом, и я вспоминаю, как Павел учил меня кататься на лыжах, а я всё падал в пушистый снег. Сегодня пух не снежный, он — летний, от тополей. Пух и — холодно. Несмотря на лето, так холодно, что я сегодня (Павел позвонил рано утром) надел ботинки, а не сандалии, полагающиеся летом, куртку и шапку, совсем как поздней осенью.

Мы идём по двору, направо от детского сада, к Проспекту и — в наше кафе. По пуху.

— Первый раз за много лет вижу неподрезанные тополя, — говорит Павел. — Люкс!

Мишка оказался тяжёлым. Павел берету меня пакет.

Тётя Шура со своим певучим «Мои бесхозные!» кидается к нам целоваться и спешит поскорее принести еду. Уже давно она не спрашивает нас, чего мы хотим.

— Сегодня угощу вас студнем, уж очень качественный получился. — Я люблю пробовать новые блюда, но представить себе, что надо что-то съесть, не могу. — Вот тебе салат, цыплёнок, ты любишь. — Она ставит передо мной всё сразу, вкладывает вилку в руку, гладит по голове и поёт своим тёплым голосом: — Растёт прямо на глазах, румянится. Такой сынок — на счастье. Такой отец — на счастье.

Свою песню она поёт нам каждый день с различными добавками. Подзывает юркую маленькую женщину, громко шепчет: «Смотри, Кланя, на моего внучка, какой поднимается!» и промокает фартуком глаза.

Павел не любит, когда тётя Шура плачет, тут же достаёт книжку. Сегодня — «Маленького Принца» Экзюпери.

Но сегодня я не слышу ни слова. И есть не могу. Глотку заткнула моя ложь. Я не смею ослушаться матери, я должен сказать Павлу, что это всё — в последний раз.

Но почему в последний?

Я сам могу приходить в это кафе. Оно совсем близко от нашего двора. И Павел каждый день будет читать мне «Маленького Принца». И я сам дойду до дома. И мама ничего не узнает.

А как же наши пятницы? Никогда больше Павел не придёт к нам?

Маме самой хорошо с Павлом, она любит Павла, я знаю, — ни с кем не говорит так откровенно, только с ним!

— Ты не слушаешь? — спрашивает Павел. — С тобой что-то случилось? Выкладывай.

Скорее отсохнет мой язык, чем я повторю ему мамины слова!

— Ты не хочешь есть? Остынет же! С тобой явно что-то происходит. Заболел? — Он трогает мой лоб. — Температуры вроде нет.

Мне под его взглядом — как под ливнем, который мать не может остановить!

Скорее освободиться от лжи — сказать!

Чувствую, надо сделать это немедленно. И — не могу.

— Мы договорились сегодня ехать смотреть квартиру, но почему-то мама попросила не заходить за ней, прежде позвонить. Как ты думаешь, если я всё-таки зайду с тобой и уложу тебя, она рассердится?

— Нет! — кричу я, и на меня оглядываются сидящие за другими столами.

— «Нет» — не рассердится или «нет» — заходить нельзя?

— Нельзя, — выдавливаю я, и мне становится чуть легче — вроде капелька того, что я должен сказать, выдавилась из меня.

— Ясно. — Павел придвигается ко мне ближе и обнимает меня. Голова к голове. — Ну, успокойся. Я вижу, что-то произошло такое, что ты должен сказать и не можешь.

«Я ничего не хочу сказать», — просится на язык. Прижимаюсь к нему и хочу так сидеть вечно. Я должен передать ему мамины слова!

— Ну, хорошо, не можешь, не говори, а про Маленького Принца послушай. Ты мне чем-то напоминаешь его, и мне очень хочется, чтобы ты познакомился с ним и полюбил его.

В подъезде скажу.

— Что же ты ничего не ешь? — поёт тётя Шура и жалостно смотрит на меня. — Может, заболел? Ну, пожалуйста, не обижай свою тётю Шуру, съешь хоть кусочек.

Тёти Шурина песня — кстати. Лишь бы не идти домой. Отколупнул кусок студня и держу его во рту. Он сам тает и стекает внутрь. Главное — не торопить его, вроде я и ни при чём, студень сам тянет время.

— Вот молодец, — тётя Шура улыбается. У неё много морщин, и все они разбегаются от глаз. — Люблю, когда ты кушаешь. Кушаешь, растёшь. А теперь немного цыплёнка. Хочешь, я подогрею?

— У меня сегодня ещё важное дело. Люкс! — Павел тоже улыбается. Я знаю, какое у него сегодня дело. — И я спешу. Может быть, завернёте ему цыплёнка?

— Сейчас, я мигом.

Не успеваю я доесть последний кусок студня, как она возвращается с пакетом.

— Ешь на здоровье, внучек мой! — поёт она.

Под её песню мы с Павлом встаём и идём к выходу, как ни растягивал я минуты, как ни останавливал время.

До двора — пять минут, по двору — четыре. Не люблю качалок, не люблю качелей, а сегодня цепляюсь за всё, что на моём пути.

— Хочу качаться.

— Хочу лазить.

— Хочу кататься.

Моё «хочу» для Павла — радость, и Павел подсаживает меня на коня, и качает на качелях, и не сводит глаз с меня, когда я взбираюсь по лестницам и фигурам.

И это кончилось. У меня замёрзли руки, и пух залепил нос, я чихнул, раз, другой.

— Ты не заболел? — Павел снял с моего лица пух. Дорога к подъезду. Мимо тёмной школы, мимо тёмного детского сада.

Мы не дошли до подъезда. Нам преградила путь машина. Чёрная, большая машина.

Я не понял, что случилось. Она встала к нам боком. Раздался выстрел. Павел упал. А через мгновение машины перед нашим подъездом не было.

Я продолжаю стоять. Между лежащим Павлом и мной валяется мишка в целлофановом пакете, на спине, с чуть приподнятыми лапами.

Слева на груди Павла — небольшое пятно, красное, очень красное, под ярким нашим фонарём.

«Папа! — зову я. — Папа!» Я хочу кинуться к Павлу и не могу. Мои штаны мокрые. Сначала мне очень горячо, а скоро — очень холодно. Пляшет всё вокруг.

Я узнал того, кто стрелял. Я хорошо вижу. И фонарь яркий. Я так хорошо знаю белёсый взгляд. «Стреляю, вышибаю десять из десяти».

Увеличивается красное пятно на тополином пухе.

Толчок к пробуждению — люди в белых халатах укладывают Павла на носилки. Они хотят задвинуть его в машину.

— Нет! — кричу я, без голоса, и наконец — так запоздало! — кидаюсь к Павлу. — Папа! — зову я. — Папа! — Трогаю его улыбку.

Он улыбается?

— Папа, папа!

Других слов у меня нет. Только это, единственное.

— Бедный ребёнок!

— На глазах!

— За что?

Белые халаты ставят носилки одним концом в машину. Я держу руки на его губах. Пух у Павла — на лице, на плаще.

— Возьмите же ребёнка! Чей ребёнок? Где мать? Мать. Срочно нужна мать, и я тащу к себе белый халат.

— Позовите мать. Обязательно позовите мать.

Я обхватываю Павла за ногу и держу, никакими силами не отцепить меня.

Может это сделать только мать.

И она оказывается рядом.

Первое её движение — Павел. Его лицо. Его сочащийся кровью пиджак с левой стороны. Её руки — над ним.

— Прости. Прости?! Нет!

Она отрывает меня от Павла и отводит от машины.

— Можете не спешить, — говорит белым халатам.

— Это ваш муж? — спрашивают её.

— Фактически да.

Около нас оказываются милиционеры.

— Вы знаете, кто стрелял? — спрашивают мать. Она пожимает плечами.

«Скорая» с моим Павлом уезжает. Около красного пуха лежит мишка в полиэтилене.

— Вам придётся пройти со мной, — говорит матери милиционер.

— Обязательно, только сначала я помогу ребёнку и уложу его спать. Вы можете подождать в квартире. Это твой мишка? — Она поднимает и его, и портфель Павла, изо всех сил сжимает мою руку.

Дома раздевает меня, моет под тёплой струёй воды, вытирает, одевает в пижаму, укладывает в кровать, опускает на моё лицо свои руки.

И я пропадаю. И мне не снится ничего.

12

Первое, что слышу, проснувшись:

— Я вызвала тебя, чтобы сказать.

Утро не таит в себе прошлого, оно — начало, в котором только радость пробуждения :с жизни.

Я не хочу потерять это мгновение, пусть оно длится всегда. Натягиваю одеяло на голову, но и тут звучит, повторяется: «Я вызвала тебя, чтобы сказать».

Павла вызвала?

Павла?!

В одну секунду оказываюсь около двери. Почему-то мать сама оставила мне мою щель!

Вилен?! У нас дома, за нашим столом, Вилен?

Мать не знает, что убил он!

Распахиваю дверь — крикнуть это. Пусть он убьёт и меня, но я видел — он убил Павла! Мать не знает.

— Убийца должен понести наказание, — говорит мать будничным голосом, и я, схватившись обеими руками за дверь, удерживаю себя в комнате.

— Я не убивал, — говорит Вилен. Он сидит очень прямо, важный, вот сейчас начнёт отдавать приказания! — Ты не можешь инкриминировать мне…

— Даже если бы я не знала… ты себя выдал, я не сказала, что кто-то убит. — Не будничный голос у матери, такой, словно она совсем не спала. — Тебе осталась неделя. В течение недели ты будешь погибать, и смерть твоя будет мучительна. Если у тебя есть дела, успей сделать их. Ты свободен. Можешь идти. Я сказала всё.

— Я не убивал! — закричал он. Вскочил. И вдруг задрожал. — Что ты сделаешь со мной? Донесёшь?

— Ты же не убивал?! Чего же ты так испугался? — Насмешка прозвучала и погасилась усталостью. — Я наказываю убийцу. И уже сделала то, что считаю нужным. Убийцу найду не я — кара. И, если ты не убивал, тебе нечего бояться. А доносить… Не мой почерк. Тем более, что судьи — те же убийцы, вызволят… Нет, я сама разделаюсь с убийцей.