Если он хотел при этом выразить лицом, что считает себя несправедливо обиженным, то она вопросительно глядела на него и говорила с непринужденно удивляющеюся, покорно-светлою улыбкою:

— Вы что?

Сегодня Иван Андреевич чувствовал себя особенно неприятно от этой постоянной внутренней недоговоренности. Ему казалось, что Лида просто несправедлива к нему…

— Не кажется ли вам, Лида, что нам нужно поговорить с вами о чем-то очень важном… что раньше мы говорили хотя и много, но не о самом главном, — сказал он, наконец, чувствуя, что настал как бы роковой момент в их отношениях и что от сегодняшнего разговора зависит и начнется уже новый период их чувства.

— О чем же? — спросила она отрывисто и не глядя, и он знал, что она хорошо его поняла и почему-то тяготится его намерением говорить об этом.

— О том, что в наших отношениях чего-то недостает, — сказал он, раздражаясь и стараясь не раздражаться. — Есть скорее что-то официальное, но нет настоящей душевной близости… обоюдного понимания.

Он замолчал, испугавшись, что сказал так много. Это уже походило на ссору.

— Нет, право же, — продолжал он смущенно. — Вы не обижайтесь на меня, Лида. Я рад, что смог, наконец, заговорить об этом…

Он говорил с большими паузами, слово за словом, и после каждого из них наступало давящее, жуткое молчание. Он потому и остановился, что не мог больше этого выносить, и умоляюще посмотрел на нее.

Но она взглянула на него так же, как всегда, светло-рассеянно и сказала с небольшой, но замкнутой грустью в голосе:

— Я знаю, чего мне недостает.

— Чего же? — спросил он глухо, но настойчиво.

— Не спрашивайте: вам же будет хуже…

Она сощурила глаза и сократила губы, отчего выражение ее лица стало колким и немного злым. И от этого она сделалась чем-то похожею на отца.

— То, что я еще не порвал официально с женою?

Закатив глаза и опустив веки, она отрицательно покачала головою.

— То, что я был женат?

Она молча кивнула головою и вдруг, засмеявшись, с любопытством обернулась на него.

— Но вы не будете сердиться на меня за эту откровенность?

Иван Андреевич молчал.

— Я бы так хотела никогда не думать об этом, — сказала она, сделав невинное лицо маленькой обиженной девочки (и эту гримаску он хорошо знал), — но разве же я виновата?

Она выпрямилась на стуле и устремила на него серьезный, просящий взгляд.

Но Ивану Андреевичу не нравилась эта игра. Ему хотелось полной искренности, чего бы это ни стоило, и, пугаясь сам собственных слов, он сказал:

— Тогда расстанемся…

И, произнесши эти слова, он неожиданно почувствовал облегчение. В сущности, что его приковывало к этой заносчивой, капризной девушке?

Он постарался представить себе все ее недостатки: она эгоистична, холодна, расчетлива, у нее немного плоский затылок, в бедрах она, пожалуй, слишком тонка и носит на платьях косую высокую оборку с бахромою, что бывает только у перезрелых девиц.

Лида отрицательно покачала головою. Помолчав, она протянула ему руку.

— Вот вам рука, а сердце… Сердца у меня сейчас нет… Я его не чувствую с тех самых пор, как узнала, что вы женаты…

Она закрыла лицо руками и заплакала.

— Знаете, это было большое несчастье для меня и для вас, что мы познакомились. Или же нам было лучше никогда больше не встречаться друг с другом. Я все равно никогда не забуду, что вы были женаты… и у вас был и есть ребенок… Боже! — от другой. Разве это можно когда-нибудь забыть?

Она враждебно усмехнулась сквозь слезы, неприятно обнажая почти до десен зубы.

— Не уходите.

Он хотел встать. Она удержала его рукой.

— Сидите молча… так, ничего не говорите и не думайте. Это сейчас пройдет. Все равно, я разлюбить вас не могу. И потом я знаю, что вы опять уйдете к той… первой. А я этого не хочу… Пусть уж лучше скорее свадьба. Все равно, один конец.

Она насухо вытерла глаза и старательно улыбнулась.

— Не говорите… нет… еще ничего не говорите… или нет, скажите только: сколько лет вашему ребенку?

— Три с половиной года, — сказал он с неловкостью и усилием.

Она чуть-чуть отодвинула от него свой стул.

— Нет, знаете: давайте лучше сделаем так, что у нас все кончено. Не сердитесь. И к чему сердиться? Ведь вы, конечно, не виноваты ни в чем, но не виновата и я. Правда, вы из-за меня расстались с женой, но вы сойдетесь опять… Ведь да?

Она уронила шитье на пол, но не подняла его. Ее взгляд смотрел в одну точку.

— Сделайте надо мной что-нибудь, — вдруг сказала она жалобно.

В этом было так много детски-беспомощного, что Иван Андреевич вдруг почувствовал к ней одну бесконечную жалость и нежность. В самом деле, за что он пришел ее сегодня мучить?

Он крепко обнял ее за талию, ощущая жесткий, хрустящий корсет, и пальцами повернул к себе ее лицо для поцелуя.

— Ты и ее так же целовал? — сказала она неживым голосом. — Да? Скажи: да? Мне будет легче. Я переживу.

Он сказал сурово:

— Да.

Но тут же прибавил.

— Все-таки я тебя люблю больше. Ты перевернула всю мою душу. После тебя я весь израненный. Ты очень жестока, Лида.

— Говори, — попросила она слабо.

Он нашел своими губами ее губы. Они были тонки, бессильны и влажны. Он прижался к ним, в туманящем голову поцелуе, потом поднял ее со стула и перенес на диван, чувствуя ее грудь на своей.

— Нет, не надо, — попросила она его. — Знаешь, я хотела бы этого сама, но…

Он целовал ее матовые, пахнувшие ею самою руки, вдыхал их запах, но она ласково и настойчиво цеплялась ими за его руки.

— Ты еще не свободен. Пусти меня. Это — насилие. Когда ты покончишь со своим прошлым, хотя бы официально… Тогда будет другое. Я обещаю тебе. Если даже хочешь, я не стану ждать свадьбы. Ты хочешь? А сейчас пусти…

Она освободилась от него измятая, с развалившейся прической.

— Какой ты!

Застыдившись, она убежала в другую комнату.

V

Вечером Иван Андреевич решил написать Лиде письмо. Ему вдруг показалось, что их примирение было совершенно случайно, чувственно и потому непрочно. Между нами всегда, время от времени, будет вставать тень Серафимы. С этим необходимо так или иначе покончить.

До рассвета он писал, чувствуя, что слова его все-таки не могут передать самого главного. Он не знал, как ей объяснить, что власть прошлого над ним чисто внешняя. Не мог же он совершенно вычеркнуть Серафиму из своей жизни? Да в этом и не было никакой надобности. Правда, там был ребенок, но чем это могло мешать его чувству к ней, которое было так искренно и полно. Как трезвая и разумная девушка, она должна была это понять.

«Подумай, почему мое прошлое может тебя касаться? — писал он ей. — Ведь между мною и моею прошлою женою как раз не установилось той внутренней духовной близости, о которой я мечтаю в отношениях к женщине. Наша связь поддерживалась чисто внешним образом. Такою она и осталась. Я тебе говорю это с полной искренностью, потому что я же ведь не стану обманывать самого себя. Прошлого нет, я не чувствую его. Но я желаю, чтобы и ты могла сказать мне то же, т. е. что для тебя его тоже нет, ты его преодолела, поняла, что оно — ничто. Если же для тебя это невозможно, то я охотнее примирюсь с полным разрывом, и сделаю это ради тебя же, потому что до сих пор, по крайней мере, я высоко ставил искренность нашего взаимного чувства. Продумай мои слова и сделай выбор».

Он перечитывал по десять раз написанное, делал вставки и добавления, вычеркивал и, наконец, переписал письмо набело, надеясь, что сердцем она должна будет понять остальное.

В конце письма он сделал приписку, что не придет к ней до тех пор, пока не получит ясного, утвердительного ответа на все свои сомнения.

Это письмо он отнес на почту сам и долго стоял в нерешительности у почтового ящика. Потом, зажмурившись, опустил, и тотчас у него явилось сознание, что он поступил благоразумно и честно.

С этой мыслью он лег и встал и ходил целый день. Со службы он нарочно пришел попозднее, чтобы уже наверное застать дома вечернюю почту.

Действительно, Дарья подала ему письмо в знакомом светло-зеленом конверте. В нетерпении он прочел:

«Дорогой! Может ли быть речь о выборе? Лишиться тебя? Пусть ты был десять-двадцать раз женат, но ведь для меня-то останешься моим настоящим, единственным. Сквозь строки твоего письма сквозит как бы неуверенность, что я способна тебя понять. После того, что произошло между нами вчера, для меня уже невозможен возврат к прошлому. Души наши уже соприкоснулись. Я это почувствовала так мучительно-болезненно. Но это ничего, что болезненно. Это пройдет, и останется одна чистая радость. Твоя навеки Лида».

Вечером он пошел к ней.

Парадную дверь вышла отворять она сама. Это он угадал по ее легким, быстрым шагам.

— Сегодня я одна во всем доме. Понимаешь? — сказала она ему трепетным голосом; — Я боюсь тебя впускать. Я не отвечаю за себя.

Она обняла его за шею и, дрожа, прижалась.

— Нет, ты можешь ничего не опасаться, — сказал он, радостно усмехаясь, — потому что я на тебя смотрю не как на свою наложницу (она вспыхнула, и краска медленно и жарко расплылась по щекам), а как на свою жену.

Она потащила его за собой в комнаты.

— Садись и расскажи мне, как же мы будем с тобой жить. Подробно, подробно.

Они уселись у окна и, положив руки друг другу на плечи, опьяненные близостью и взаимным доверием, начали говорить.

— Сначала о ревности! — вскрикнула она. — Всего труднее мне было преодолеть ревность. Знаешь, когда я ревновала тебя к прошлому (теперь я больше не ревную), у меня было такое чувство, будто меня кто душит, и я должна изо всех сил защищаться. Теперь я рассуждаю иначе. Если я ревную, то это оттого, что я зла. Ревность не от чего-нибудь другого, а от поднимающейся внутренней злобы. Ведь ревность тогда, когда убеждаешься, что любимый человек тебе не принадлежит, что его чувства обращены на другую. И тогда не думают о том, что любимому человеку от этого, вероятно, хорошо, а, напротив, хотят сделать ему зло, чтобы ему было больно. Я раньше смешивала ревность и боль, внутреннюю боль от измены близкого человека. Теперь я понимаю разницу. Если бы ты мне теперь сказал, что полюбил другую, я бы почувствовала боль. Боль можно чувствовать, Иван. Это благородно, дозволительно. Я бы даже от боли могла умереть и, наверное, умерла бы. Но ревность, это — желание сделать зло. И когда я в прошлый раз говорила с тобой, я вовсе не хотела в самом деле с тобой расстаться, но мне нужно было тебя мучить, сделать тебе зло. Теперь этого нет. Ты понял меня?