– Погоди, Никит. Мне с тобой поговорить надо.

– Поговорим! Обязательно поговорим! Потом! Ну что ты стоишь, как неродная? Снимай куртку, разберись тут пока по-хозяйски…

– Нет, Никита. Не буду я куртку снимать. Я сейчас уйду. Пойдем в комнату, присядем ненадолго.

– Куда? Куда ты уйдешь? Не понял…

– Пойдем сядем, говорю! – грустно улыбаясь, подтолкнула она его в спину в сторону комнаты. – Не слышишь, что ли? Совсем уже обалдел от счастья…

– Ну, давай говори, что у тебя там… – Никита послушно присел на краешек старого большого кресла, глядя на нее нетерпеливо. По всему было видно, что не хочется ему ни сидеть, ни разговоры разговаривать, а хочется срочно что-то делать, куда-то бежать, действовать, жить…

– Вот, возьми, – протянула Маруся ему ключи на ладошке. – Возьми, они твои. А я сейчас уйду. Только ты не удивляйся, ладно? Конечно, надо было тебе все с самого начала рассказать… Но я думала, что так правильнее будет, чтоб потом…

– Что? Что рассказать? У тебя что-нибудь случилось, Марусь?

Она только вздохнула, садясь напротив него на такой же старенький, как и кресло, диван, потянула юбку на круглых коленях, как прилежная девочка-скромница, взглянула исподлобья. Потом, еще раз вздохнув, выпалила решительно:

– У меня ничего не случилось, Никит! Это у тебя случилось! У тебя сегодня ночью сын родился!

– Марусь, ты чего говоришь? – уставился он на нее обалдело. – Какой… Какой сын?

– Обыкновенный, маленький… Росту пятьдесят семь сантиметров, весу три с половиной килограмма. Наташин и твой сын. Я ее видела вчера, Никита. И говорила с ней. Наташа любит тебя…

Она сбивчиво принялась рассказывать ему обо всем: и о странной просьбе умирающего Виктора Николаевича, и о своем визите сначала к Марии Александровне, а потом и к самой Наташе, и о долгом их разговоре… Он смотрел на нее и будто не видел и не слышал вовсе. Будто укатали его лицо в прозрачную и непроницаемую маску-пленку, потушили свет в глазах, перехватили удавкой дыхание. Маруся даже испугалась, на него внимательно глянув, потом тронула слегка за плечо:

– Эй, ты чего… С тобой все в порядке? Ты слушаешь меня, Никит?

– Да. Слушаю. Говори, – прошелестел он бледными губами, продолжая глядеть куда-то сквозь нее.

– Вот правильно про тебя Наташа сказала, что слишком уж ты тонкий да впечатлительный, как нежный цветок орхидея! А от себя я по-другому скажу: никакая ты не орхидея, а обыкновенный дурак! Идиот из идиотов! Гордый такой, видишь ли, оказался, прямо куда с добром! Обиделся, что жена ушла… Нет чтобы за ней побежать да выяснить, что к чему! И она тоже хороша… Тоже гордая! Ей свекровка на дверь указала, она и ушла…

– Как это – на дверь указала? Мама? На дверь? – Никита поднял на нее отчаянные глаза. – Не может быть…

– А то ты свою маму хуже меня знаешь! – всплеснула сердито ручками Маруся. – Удивляется он, главное! Да твоя мама и не такое еще может сказать, если ей приспичит! Ну да ладно, Бог ей судья… Сейчас не о ней речь…

Уронив голову в ладони, Никита сжал с силой лицо, стал качаться в кресле тихо и размеренно, как китайский болванчик. Плечи его судорожно подергивались, будто вылетающие из Маруси слова отскакивали от них твердыми камешками. Она же все говорила и говорила – слишком уж выболела обидой у нее внутри эта Никитина история с его первой женитьбой.

– … Конечно, оба вы дураки! И ты, и твоя Наташа! Вам любовь одна на двоих выпала, и никто вашему счастью не мешал, а вы что натворили? Думаете, каждому так везет, что ли? Ничего такого уж между вами серьезного не стояло… И она не захотела тебя у матери отвоевать, и ты в дурную гордость ударился! Подумаешь – жена ушла! Бросили его, плюнули в любящую душу! Сами взяли да выскочили добровольно из своих клеточек, чтоб потом всю жизнь друг без друга маяться…

– Каких клеточек? – отняв руки от лица, взглянул он на нее удивленно и непонимающе.

– Да так, это одна фантазия моя такая… Долго рассказывать. Мы же с тобой, Никитушка, вообще о себе друг другу немного чего рассказывали… Ведь правда? Жили рядом и молчали, и каждый свою думу думал…

Он распрямился, посмотрел на нее пристально, будто увидел впервые. И даже удивился будто, как удивился, наверное, Иван-дурак из сказки, обнаружив вместо жены-лягушки прекрасную царевну.

– Маруся, я…

– Да ладно, не надо сейчас ничего говорить, Никита! – торопливо перебила она его. – Так и было, что об этом говорить… Будем считать, что мы с тобой тоже – оба дураки…

– Ну да… Выходит, я дважды дураком оказался… И с тобой, и с Наташей… Ты прости меня, Марусь! И впрямь – дурак…

– Хорошо. Будем считать, что простила уже. Ты оставайся тут, я пойду.

– Постой! Куда ты пойдешь? Нет, подожди! Как это – пойдешь? Я же знаю, некуда тебе идти!

– А вот об этом ты не волнуйся, Никитушка. Я не пропаду. У меня тоже свой дом есть. Я и вещи наши уже по разным чемоданам разложила, еще там, у Ксении Львовны. Сейчас на вокзал поеду, аккурат к вечернему поезду успею. Скажи, Никит… А если Ксения Львовна сегодня сюда заявится, ты не струсишь?

– Да нет, что ты, Марусь! Об этом и речи нет. И вообще, спасибо тебе за все… И прости меня! Прости… О господи, даже не знаю, что тебе говорить теперь… И как говорить…

– Да ладно. Не говори ничего. И не провожай, не надо! Сиди, я сама уйду, – решительно поднялась она с дивана. Дойдя до дверного проема, остановилась вдруг, будто что-то припоминая, развернулась к нему вполоборота, произнесла обыденно: – Да, вот еще что… Чуть не забыла… Наташу из роддома прямо завтра забирать надо! Мария Александровна сказала, что это где-то здесь, недалеко, на углу улиц, как их, господи… – потерла она дрожащими пальцами лоб, – а, вспомнила! На углу Опалихинской и Тургенева! Утром позвонишь туда, все узнаешь… И цветы не забудь купить! А еще там полагается, по-моему, конфеты акушеркам дарить… Разберешься, в общем. И на развод наш сам документы подай, ладно? Я потом приеду, распишусь, где надо… Пока, Никит! Прощай! Спасибо тебе за все!

– Господи, да мне-то за что… Это тебе спасибо… – прошелестел он ей в спину очень тихо. И вздрогнул слегка, когда за Марусей захлопнулась дверь. И закрыл глаза. И сидел еще долго, вслушиваясь в наступившую тишину и в самого себя. Потом вздохнул, потер лоб, будто что-то припоминая, притянул к себе старый телефонный аппарат за шнур. Протыкая пальцем допотопный его крутящийся диск, набрал всплывший таки в памяти номер, произнес виновато в трубку:

– Здравствуйте, Мария Александровна. Это Никита Горский… Вы меня узнали? Спасибо…


Вечерний трудяга-автобус медленно тащился по городу, дрожа боками и лязгая на частых остановках дверными створками. Люди входили, потряхивая мокрыми крыльями торопливо сложенных зонтов, распределялись в проходе поудобнее, готовясь к нудному ежевечернему путешествию по городским пробкам. «Интересно, отчего это они так любят на автобусе ездить, – с тоской подумала Маруся, отводя от окна взгляд. – В городе ж метро есть! Ездили бы себе на метро…» С ней-то как раз понятно все, она просто до ужаса боится под землю спускаться, непривычно ей это, а они-то ж городские… Вот было бы меньше народу, она, может, поплакала бы! Отвернулась к окну и наплакалась бы вволю…

Заманчивая эта мысль тут же, не спрашивая разрешения, начала делать свое черное дело, и защипало в носу, и глаза моментально наполнились горячей влагой. Стоящая в проходе женщина взглянула на нее мельком и с жалостью и тактично отвела глаза. Шмыгнув, Маруся полезла в карман за платком. Рука наткнулась на что-то незнакомое… О боже, письмо! Она же забыла прочитать мамино письмо! Да и не мудрено – забудешь тут за всеми этими событиями…

Торопливо надорвав конверт, она достала сложенный пополам тетрадный листочек в клеточку, развернула, принялась читать, с трудом разбирая корявый материнский почерк. Вскоре и слезы сами по себе высохли от изумления…

«Здравствуй, Марусенька, доча моя ненаглядная!» – прочитала она первые строчки и улыбнулась, удивившись такому непривычно ласковому обращению. Нет, не была никогда мать излишне суровой, но и «ненаглядной» ее вроде ни разу не называла…

«Ты уж не удивляйся, что пишу тебе это письмо. Сроду никаких писем не писала, да вот пришлось. А по телефону такого и не расскажешь, доча. Ты только не суди меня строго за то, что привалило мне счастье на старости лет. Вчера пришел ко мне твой отец, Марусенька. Пришел мой Сереженька – всю жизнь его, проклятущего, ждала. Вот и дождалась. Не суди, доченька! Пришел, повинился, больной совсем, несчастный. А мне и такой мил. На покой ко мне пришел. А я, дура, и приняла его. А как же не принять-то? Люблю ведь его, ирода, и всю жизнь помнила да любила, хоть и клята была людской молвой. Вот хоть в конце жизни мне выпало его пожалеть да около себя пригреть, и за то я Богу благодарна. И ты на меня не серчай, если можешь. Он ведь отец тебе. Уж позволь мне дожить с ним рядом, доченька, не разлучай нас упреком. У тебя жизнь, слава богу, хорошо складывается, и дай тебе Бог. Всю ноченьку эту я проплакала, и сейчас вот пишу да слезы рекой лью. И Сережа, как твою фотокарточку на стене увидел – ту, школьную, помнишь? – так тоже заплакал… Спасибо тебе, говорит, что дочке мою фамилию дала. А я ему говорю: она уж и не Климова теперь, а вовсе даже другая у нее фамилия… Ты приезжай поскорее к нам в гости, доченька! Очень уж отец хочет тебя повидать…»

Оторвавшись от письма, Маруся уставилась в окно, за которым плыл в быстро сгустившихся сумерках городской пейзаж, задумалась грустно. Надо же – отец ее вдруг объявился… Слово-то какое для слуха непривычное – «отец»! Уголовник, вор-рецидивист…

Когда-то давно, в раннем сопливом еще возрасте, видела она по телевизору кино про Жана Вальжана и бедную девочку Козетту. Никому тогда в том не призналась, но отец потом так и стал ей представляться – с лицом сурового Жана Вальжана. Там, в кино, он ведь тоже тюремщиком был… Интересно, а на самом деле какой он, ее отец? И как они встретятся, интересно? О господи, как боязно-то… Ну да ладно – мать счастлива, и то хорошо. Нет худа без добра…