Когда мама поняла, что Мария мертва, увидела это безжизненное тело, освещенное льющимися в открытое окно лучами предвечернего солнца, она, рыдая, прижалась губами к холодной, бесчувственной руке и охрипшим от слез голосом воскликнула:

– Мария!.. Дочь моя! Зачем ты оставила нас?… Ах, никогда больше ты не услышишь меня!.. Что скажу я своему сыну, когда он спросит о тебе? Что буду делать, боже мой!.. Умерла! Умерла без единой жалобы!

Мария, одетая в белый атлас, лежала в гробу на завешенном черным покрывалом столе посреди молельни, и лицо ее выражало бесконечную покорность судьбе. Свет свечей озарял гладкий лоб, бросал на щеки тень от длинных ресниц; бледные, оледеневшие губы словно хотели улыбнуться; чудилось, будто она еще дышит. На плечах темнели косы, прикрытые белым шарфом; в сложенных на груди руках лежало распятие.

Такой увидела ее Эмма в три часа ночи, когда пришла выполнить страшное завещание Марии.

Священник молился, стоя на– коленях у изножья гроба. Ночной ветерок, неся с собой аромат роз и апельсиновых цветов, колебал пламя догорающих свечей.

– Едва я срезала первую косу, – рассказывала Эмма, – мне показалось, Мария вот-вот ласково посмотрит на меня, как, бывало, смотрела, опустив голову ко мне на колени, пока я расчесывала ей волосы. Я положила косы перед изображением святой девы и последний раз поцедовала Марию в щеки. Когда через два часа я пришла в себя… ее уже там не было!..

Браулио, Хосе и четверо пеонов отнесли гроб в селение, пересекая те же равнины, отдыхая в тех же рощах где сияющим утром проезжала вместе со мной любимая и любящая Мария в день свадьбы Трансито. Отец и священник следовали за скромной процессией, увы, такой же скромной и безмолвной, как проводы Най!

Отец вернулся к полудню медленным шагом и в одиночестве. Когда он спешился, ему не удалось сдержать душившие его рыдания. В гостиной, сидя между мамой и Эммой, окруженный младшими детьми, напрасно ожидавшими от него ласки, он дал волю своему горю. Пришлось маме утешать его и призывать к покорности, которой она не могла найти в собственном сердце.

– Я, – говорил он, – я задумал этот несчастный отъезд, я убил ее! Если бы Саломон потребовал от меня ответа за свою дочь, что мог бы я сказать?… А Эфраин… Эфраин!.. Ах! Зачем я вызвал его? Так-то я выполнил свое обещание!

Тем же вечером все покинули горную усадьбу и, переночевав на ферме, утром отправились в город.

Браулио и Трансито остались присматривать за домом во время отсутствия семьи.

Глава LXIII

Здесь должна была ждать меня ее душа…

Десятого сентября, два месяца спустя после смерти Марии, я услышал от Эммы конец скорбного рассказа, который она так долго оттягивала. Был поздний вечер, на коленях у меня дремал Хуан, – этот обычай он завел после моего приезда, быть может, чувствуя, как хочу я хоть немного вернуть ему материнскую заботу и любовь Марии.

Эмма дала мне ключ от шкафа в горной усадьбе, где хранились платья Марии и все, что завещала она сохранить для меня.

На следующий же день с восходом солнца я отправился в Санта-Р. Там уже две недели жил отец, после того как подготовил все необходимое для моего возвращения в Европу, назначенного на восемнадцатое число.

Двенадцатого в четыре часа дня я простился с отцом, уверив его, что хочу переночевать в имении у Каряоса, с тем чтобы утром попасть пораньше в Кали. Когда я обнял отца, он передал мне из рук в руки запечатанный пакет и сказал:

– Это в Кингстоун: тут последняя воля Саломона и приданое его дочери. Если из любви к тебе, – добавил он дрожащим от волнения голосом, – я разлучил тебя с ней и, быть может, ускорил ее смерть… ты найдешь в себе силы простить меня… Кто еще может сделать это, если не ты?

Глубоко растроганный, я ответил отцу на его нежную, смиренную просьбу о прощении, и он снова сжал меня в объятиях. До сих пор звучат в моих ушах его прощальные слова!

Переправившись вброд через Амайме, я выехал на равнину, подождал там Хуана Анхеля и велел ему идти по дороге в горы. Он взглянул на меня, словно испугавшись полученного приказа, однако, увидев, что я свернул направо, побежал следом как мог быстрее, но все равно вскоре остался далеко позади.

До меня уже доносился рокот бурливого Сабалетаса, вдали можно было разглядеть кроны прибрежных ив. Я остановился на вершине холма. Два года назад, в такой же вечер – тогда ласково улыбавшийся моему счастью, ныне равнодушный к моему горю – я смотрел отсюда на свет в окнах родного дома, где меня так нетерпеливо ожидали. Там была Мария… Теперь дом заперт, вокруг – безлюдно и тишина… Тогда любовь только зарождалась, теперь у любви отняты все надежды. Неподалеку от уже зарастающей травами тропы я увидел широкий камень, на котором мы столько раз сидели и читали в те счастливые дни. А вот и сад – свидетель моей любви: дрозды и голуби, тихо жалуясь, копошились в кронах апельсиновых деревьев; ветер гнал сухие листья по каменным плитам лестницы.

Я соскочил с коня и, предоставив ему полную свободу, не в силах позвать кого-нибудь, опустился на ступени, где столько раз стояла она, нежным голосом и любящим взглядом посылая мне прощальный привет.

Долгое время спустя, уже почти в темноте, рядом со мной послышались шаги. Это была старая служанка: увидев возле конюшни оседланную лошадь, она пришла посмотреть, кто же это приехал. Следом за ней с трудом плелся Майо. При виде друга моего детства, веселого товарища счастливых дней, я не мог сдержать стона. Майо тянулся ко мне в ожидании ласки, лизал мои сапоги, а потом, прижавшись к моим ногам, жалобно завыл.

Служанка принесла ключи от дома и объяснила, что Браулио и Трансито сейчас в горах. Я вошел в гостиную ничего не различая затуманенным взором, и упал на диван, где мы, бывало, сидели вместе, где я впервые сказал ей о своей любви.

Когда я поднял голову, вокруг стояла глубокая тьма. Я открыл дверь в мамину комнату, шпоры мои зловеще звякали в холодном, овеянном могильным запахом доме. Непонятная сила толкнула меня в молельню. Я вымолю ее у бога… Нет, даже он бессилен вернуть ее на землю! Пойду туда, где я держал ее в объятиях, где мои губы впервые коснулись ее лба… Но тут взошла луна, и луч ее, проникнув сквозь приспущенные жалюзи, показал мне единственное, что мог я найти: погребальное покрывало, свисающее со стола, на котором стоял ее гроб, огарки свечей, озарявших ее мертвое лицо… Глухое молчание было ответом на мой стон, немая вечность выросла перед моим отчаянием!

Я увидел свет в маминой комнате: это Хуан Анхель поставил на стол свечу. Я взял ее, махнул рукой, чтобы мальчик оставил меня одного, и пошел в спальню Марии. Там еще чувствовался слабый запах ее духов… Здесь должна была ждать меня ее душа, оберегая прощальные залоги любви. Распятие стояло на столе, у его подножия – увядшие цветы; кровать, на которой она умерла, была не покрыта; рюмки хранили следы последних принятых ею лекарств. Я открыл шкаф: все ароматы дней нашей любви хлынули на меня. Мои руки и губы касались знакомых платьев. Я выдвинул ящик, о котором говорила Эмма. Драгоценная шкатулка была там. Крик вырвался из моей груди, в глазах потемнело, когда я сжал в руках ее косы, которые, казалось, чувствовали мои поцелуи.

Прошел час… О, боже! Ты знаешь, я метался по саду, призывая ее, я умолял деревья, которые когда-то осеняли нас своей тенью, заклинал окружавшее меня пустынное безмолвие, но только эхо повторяло в ответ ее имя. На краю обрыва, поросшего розовыми кустами, над мрачной глубиной, где лишь белел туман и бурлила река, страшная мысль внезапно остановила мои слезы и ледяным дыханием коснулась моего лба…

И тут рядом со мной, в розовых кустах, чей-то голос произнес мое имя – то была Трансито. Когда она подошла ко мне, мое лицо, вероятно, испугало ее: она застыла от ужаса. Услыхав мой резкий ответ на мольбы уйти отсюда, она поняла, как мало ценил я в эти минуты свою жизнь. Бедная женщина молча разрыдалась, но, пересилив себя, пролепетала скорбным голосом верной служанки:

– Вы даже не хотите видеть Браулио и моего сыночка?

– Не плачь, Трансито, прости меня, – сказал я. – Где они?

Она сжала мою руку и, не утирая слез, повела на галерею, где ждал меня ее муж. Мы с Браулио обнялись, а Трансито положила ко мне на колени прелестного полугодовалого малыша и, присев у моих ног, с улыбкой смотрела, как ласкаю я дитя ее бесхитростной любви.

Глава LXIV

Ветвистые апельсиновые деревья, гибкие зеленые ивы…

Незабвенная последняя ночь, проведенная в отчем доме, где протекли годы моего детства и счастливые дни юности! Птица, унесенная ураганом в выжженную зноем пампу, тщетно пытается повернуть обратно к тенистым родным лесам и с уже сломанными перьями возвращается туда после бури в напрасных поисках гнезда, разметанного вокруг разбитого молнией дерева. Так и моя скорбящая душа бродит теперь в сновидениях вокруг былого очага моей семьи. Ветвистые апельсиновые деревья, гибкие зеленые ивы, что росли вместе со мной, как постарели вы! Розы и лилии Марии, кто любуется вами, если вы еще живы? Не вдыхать мне больше благоухания цветущего сада! Не слышать шелеста ветра, журчания реки!..

Полночь застала меня без сна в моей комнате. Все там осталось таким же, как в день отъезда, только видно было, что руки Марии украсили комнату к моему возвращению: увядшие, изъеденные насекомыми, стояли в вазе последние сорванные для меня лилии. Сев за стол, я открыл пакет с письмами, которые вернулись ко мне после ее смерти. Я смотрел на строки, размытые моими слезами, написанные, когда я и думать не мог, что они будут последними обращенными к ней словами; я расправлял и читал один за другим листки, смятые, когда она прятала их у себя на груди, и, отыскивая в письмах Марии ответ на каждое из написанных мною, составлял этот диалог бессмертной любви, продиктованный надеждой и прерванный смертью.

Сжимая в руках косы Марии, я прилег на диван, на котором Эмма выслушала ее последние заветы; часы пробили два. Так же отмеряли время эти старые часы в тягостную ночь накануне моего отъезда; теперь они меряют время последней ночи в родном доме.