Показав мне дорогу к дому, Руфина с завидной ловкостью взбежала по лестнице, сделанной из ствола гуаякана с зарубками, и даже – полупочтительно, полунасмешливо – подала мне руку, когда я собрался шагнуть на пол хижины, сложенный из обтесанных досок памбиля, отполированных до блеска всеми ступавшими по ним ногами. Курчавые волосы Руфины были аккуратно стянуты на затылке, лицо – не лишено врожденной миловидности; на ней была чистенькая синяя ситцевая юбка и белоснежная блузка, вместо сережек – синие амулеты, на шее – ожерелье из таких же амулетов вперемежку с монетками и целебными семенами кабалонги. Я давно не видел местных женщин, и наряд Руфины показался мне очень милым и своеобразным. Мягкий голос, повышающийся, как у всех негров, на ударном слоге последнего слова фразы, гибкие движения и лукавая улыбка напомнили мне Ремихию в вечер ее свадьбы. Бибиано, отец молодой негритянки, пятидесятилетний гребец, вынужденный оставить свое занятие из-за ревматизма, неизбежно поджидающего всех гребцов, вышел ко мне навстречу с шляпой в руке, опираясь на толстую чонтовую палку. На нем были желтые байковые штаны и синяя полосатая рубаха навыпуск.

Дом Бибиано считался на реке одним из лучших: галерея служила как бы продолжением столовой, по одну сторону от перил, поднимавшихся примерно на полторы вары над землей, открывался вид на реку Дагуа, по другую – на медлительный, темный Сан-Сиприано. За столовой шла спальня, а из нее ход вел в кухню; там стоял очаг из пальмовых досок, обмазанных глиной, а на нем – каменная плита и все, что нужно для приготовления Фуфу.[44] Поверх потолочных балок лежал помост, прикрывающий столовую на одну треть, – нечто вроде кладовой, где, поспевая, желтели бананы. Руфина то и дело карабкалась на помост по лестнице, значительно более удобной, чем та, что вела в дом из патио. С одной балки свешивались верши и сети, поперек других лежали остроги и удочки. На крючке висели плохонький тамбурин и карраска,[45] в углу стоял карангано.

Для меня сразу же повесили гамак. Устроившись в нем, я разглядывал уходящие вдаль девственные леса, освещенные последними вечерними лучами, и воды Дагуа, проносившиеся мимо, переливаясь голубыми, зелеными и золотыми бликами. Бибиано, присев рядом со мной, плел косички из дрока для сомбреро, покуривал трубку и, ободренный моим дружеским обращением и откровенностью, рассказывал о своих путешествиях в дни молодости, о покойнице (его жене), о том, как ловят рыбу в запрудах, о злоключениях своей жизни. До тридцати лет он был рабом на рудниках в Иро; тяжко трудясь и откладывая из каждого заработка, Бибиано выкупил себя и жену, но она недолго прожила после того, как они поселились на берегу Дагуа.

Гребцы уже оделись и болтали с Руфиной, а Лоренсо, достав из своих запасов более изысканные добавления к приготовленному дочкой Бибиано санкочо, тоже прилет отдохнуть в самом темном углу столовой.

Было уже почти темно, когда на реке послышались крики: Лоренсо поспешил выйти. Вскоре он вернулся и сказал, что вверх по течению прошла лодка с почтой и, по словам гребцов, мой багаж прибыл в Мондомо.

Нас объяла величавая американская ночь. С ее торжественной печалью не могли сравниться ни ночи Кауки, ни Лондона, ни те, что провел я в открытом море.

Бибиано, решив, что я уснул, оставил меня одного и вошел поторопить дочь с ужином. Лоренсо зажег свечу и разложил на обеденном столике наши дорожные припасы.

В восемь часов все мы, худо ли, хорошо ли, устроились на ночлег. Лоренсо, уложив меня почти с материнской заботливостью в гамак, улегся и сам.

– Тайта, – окликнула Руфина из своей спальни Бибиано, который лег вместе с нами в столовой. – Послужите, ваша милость, как поет верругоса на реке.

И в самом деле оттуда доносились звуки, похожие на квохтанье гигантской курицы.

– Предупредите ньо Лауреана, – продолжала девушка. – Пусть поостережется завтра утром.

– Слышишь, дружище? – спросил Бибиано.

– Да, сеньор, – отозвался Лауреан, – его, должно быть, разбудил голос Руфины; как я понял позже, она была его невестой.

– Что это здесь летает? – спросил я у Бибиано, додумав, уж не завелись ли у них летающие змеи.

– Летучая мышь, дружок, – отвечал он. – Только не бойтесь: когда спишь в гамаке, она не трогает.

Местные летучие мыши – настоящие вампиры, они могут высосать у человека всю кровь, если вопьются в нос или кончик пальца, но в самом деле их укусы не грозят тем, кто спит в гамаке.

Глава LVIII

…Изредка послышится вдали крик фазана…

Лоренсо разбудил меня еще до рассвета, я взглянул на часы: было около трех. Лунная ночь казалась пасмурным днем. В четыре, напутствуемые Бибиано и Руфиной, мы отчалили.

– Вот тут пела верругоса, кум, – предупредил Лауреан товарища, когда мы немного поднялись вверх по течению, – возьми в сторонку, подальше от этой гадины.

Я был защищен кровлей ранчо, и мне могла грозить опасность, только если бы змея проскользнула в каноэ, но набросься она на одного из гребцов, мы, пожалуй, пошли бы ко дну.

Миновали мы это место благополучно, хотя, по правде говоря, не очень спокойно.

Наш завтрак был подобен вчерашнему, но с добавлением обещанного тападо. Чтобы приготовить его, Грегорио вырыл на берегу яму, положил туда завернутое в листья биао мясо с бананами и приправами, засыпал землей и поверх всего разжег костер.

Казалось невероятным, что в дальнейшем наше плавание может быть более тяжелым, чем до сих пор, однако случилось именно так: на реке Дагуа все возможно.

В два часа дня мы остановились в тихой заводи немного перекусить. Лауреан заглянул в лес и принес какие-то листья. Растерев их в тыквенной чашке с водой, пока не получилась зеленая жидкость, он процедил ее сквозь тулью своего сомбреро и выпил. Сок этих дурно пахнущих листьев негры считают единственным верным средством против свирепствующей на морском и речном побережье лихорадки.

Шесты, которые при плаванье вниз по течению постоянно пускают в ход, чтобы не разбить лодку, почти бесполезны, когда поднимаешься вверх. Оставив позади флеко, Грегорио и Лауреан то и дело после условного удара веслом прыгали в воду, и один тащил каноэ за крюк на носу, а другой толкал корму. Так обычно обходят пороги и водовороты; но там, где и это невозможно, существуют узкие обводные каналы, прорытые по берегам и настолько мелкие, что, поднимаясь по ним, каноэ скребет дном о гальку, а порой и застревает на более крупных камнях.

К вечеру перетаскивать каноэ вброд стало еще труднее. По мере нашего приближения к Сальтико течение сносило лодку все с большей силой; для того чтобы достигнуть другого берега, гребцы вместе толкали каноэ, тут же вскакивали на борт и хватались за шесты, а уже перейдя реку, бросали их и гребли, сопротивляясь бурной стремнине, словно ярившейся, что упустила добычу. После каждого такого мастерски проделанного приема приходилось вычерпывать из каноэ воду: гребцы молниеносно наклонялись и выпрямлялись, перескакивая с ноги на ногу среди водяных струй. На эти невероятно ловкие упражнения страшно было смотреть, даже когда ими занимался Лауреан, хотя могучий рост и виноградная лоза вокруг пояса делали его похожим на речного бога; но при взгляде на Грегорио, маленького, с кривыми ногами и повернутыми внутрь ступнями, меня, несмотря на его неизменно смеющуюся физиономию, охватывал ужас.

Переночевали мы в Сальтико, жалкой, невзрачной деревушке, правда, с весьма оживленными кабачками. Здесь Для плавания были непреодолимые препятствия, и обычно путь гребцов, прибывших из низовья, из порта, на этом кончался; те, кто вел лодки выше Сальтико, доходили только до Сальто, а из этого пункта отправлялись другие гребцы – те, кто ежедневно спускался вниз по течению из Хунтаса.

С вечера мои гребцы волоком перетащили каноэ, уже без ранчо, в то место на берегу, откуда я должен был двинуться дальше. Опасность плавания от Сальтико до Сальто трудно вообразить себе.

В Сальто снова пришлось тащить каноэ волоком, чтобы преодолеть последнее препятствие, и, надо сказать, это место вполне заслуживало свое название.

Чем дальше уходили мы от морского берега, тем шире открывались нам величие, красота, разнообразие красок и изобилие ароматов, создающие неописуемую, сказочную картину глубинной сельвы. Растительность царствует здесь почти безраздельно; лишь изредка послышится вдали крик фазана или пролетит парочка попугаев над вершинами отвесных гор, обрамляющих теснину, да мелькнет примавера в темных сводах ветвей гуабо или зарослей тростника, над которыми покачиваются склоненные плюмажи бамбука. Иной раз мартин-рыболов, единственная водяная птица, обитающая на этих берегах, прочертит крылом ровную гладь заводи и, нырнув, снова появится с серебристой рыбешкой в клюве.

Вверх от Сальтико все чаще стали встречаться каноэ, идущие вниз по течению; самые большие из них достигали восьми вар в длину, но едва лишь одной в ширину.

Из двух гребцов, ведущих каноэ, тот, что стоял ближе к носу, непрерывно раскачивался, вычерпывая воду, второй иногда сидел на корме неподвижно. Оба они держались невозмутимо: сначала едва различимые в дальней излучине на середине бурного потока, они исчезали за поворотом, затем стремительно проносились мимо нас и, сразу же оказавшись далеко внизу, мчались, словно бегом, по пенистым волнам.

Слева остались крутые утесы Ла-Вибора-Дельфины, чистый ручеек, что берет начало в горах и, как бы робея, вливает свои воды в мощное течение Дагуа, обрывистые вершины Арраяна. Нам необходимо было сделать остановку и запастись новым шестом, поскольку Лауреан сломал последний из запасных. Вот уже целый час не прекращался проливной дождь, река стала покрываться полосами пены и плывущими водорослями.

– Ревнует девчонка, – сказал Кортико, когда мы пристали к берегу.

Я подумал, что его слова относятся к печальной, приглушенной песне, доносившейся из ближней хижины.

– А что это за девчонка? – спросил я.