– Ну вот, – сказал он, когда я осмотрел ружье. – Из этой штуки ты убил бы такого зверя?

– Конечно, оно бьет на расстоянии в шестьдесят вар.

– За шестьдесят вар уже можно стрелять?

– На полную точность в таких случаях опасно рассчитывать, сорок вар и то достаточно далеко.

– А на каком расстоянии ты был, когда стрелял в ягуара?

– В тридцати шагах.

– Ну, брат, вижу, я должен отличиться на нашей охоте, не то придется мне забросить ружье и дать клятву больше никогда в жизни не охотиться даже на колибри.

– О, не беспокойся! Я предоставлю тебе возможность блеснуть, загоню оленя прямо в сад.

Карлос засыпал меня вопросами о наших соучениках, соседях и подругах из Боготы, и мы предались воспоминаниям о годах ученической жизни. Он рассказал мне о своих новых встречах с Эмигдио и от души хохотал, вспоминая потешную развязку романа нашего друга с Микаэлиной.

Карлос вернулся в Кауку восьмью месяцами раньше, чем я. За это время он отрастил бачки, и их чернота подчеркивала его нежный румянец; губы, как всегда, были яркими и свежими; пышные, слегка вьющиеся волосы осеняли гладкий, словно фарфоровый, лоб. Несомненно, он был очень хорош собой.

Он рассказал мне также о своих хозяйственных делах, об откорме молодняка, о расчистке новых пастбищ и, наконец, о твердой надежде стать вскоре состоятельным землевладельцем. Я догадывался о его планах на будущее и видел, что он делает точный прицел на верную неудачу, но старался не прерывать его, чтобы избавить себя от необходимости говорить о своих делах.

– Ох, дружище, – сказал Карлос, остановясь у моего стола после длиннейшего рассуждения о преимуществах стойлового откорма перед выпасом на лугах, – сколько же у тебя книг! Ты привез с собой целые горы. Я тоже занимаюсь, вернее, читаю… на большее времени не хватает. А потом, у меня есть образованная кузина, она просто завалила меня романами. Сам знаешь, к серьезным занятиям я никогда пристрастия не питал. Не могу передать, какую скуку наводит на меня политика или судебные дела, хотя отец дни и ночи жалуется всем, что я не вникаю в его тяжбы. Он одержим страстью судиться, причем самые ожесточенные споры идут о двадцати квадратных варах болота или об отводе русла какой-нибудь жалкой канавы, которая отрезала в пользу соседа клочок наших владений.

– Ну-ка, посмотрим, – продолжал он, разглядывая корешки книг, – Фрейсину,[22] «Христос в прошлом веке», Библия… Слишком много мистики… «Дон Кихот»… Кстати, никогда не мог прочесть больше двух глав.

– Неужели?

– Блэр,[23] – продолжал он. – Шатобриан… Моя кузина Ортенсия в восторге от него. «Английская грамматика». Чудовищный язык! Терпеть его не могу.

– Но ты ведь говорил немного.

– Да, «How do you do?»[24] – и еще: «Comment ça va-t-il?»[25] по-французски.

– Но у тебя чудесное произношение.

– Так мне и говорили, чтобы подбодрить.

И он снова принялся рассматривать книги:

– Шекспир. Кальдерон…[26] Стихи, да? «Испанский театр». Опять стихи? Признайся, уж не пишешь ли ты их сам? О, вспоминаю, ты написал что-то о Кауке, и мне даже взгрустнулось тогда… Значит, пишешь?

– Нет.

– Очень рад, не то ты бы просто умер с голоду. Кортес,[27] – продолжал он свое исследование. – Это завоевание Мексики?

– Нет, совсем другое.

– Токвиль,[28] «Демократия в Америке»… Тьфу, пропасть! Сегюр…[29] Ну и ну, сколько же их!

Но тут прозвенел в столовой колокольчик, оповещая, что ужин подан. Карлос, оставив мои книги, направился к зеркалу, расчесал карманным гребешком волосы и бачки, подправил, словно искусная портниха, завязывающая бантик, узел своего синего галстука, и мы вышли.

Глава XXIII

Когда сняли скатерть, мы, как всегда, прочли молитву

Итак, мы с Карлосом явились в столовую. Места были распределены: во главе стола сидел мой отец; слева от него – мама; справа – дон Херонимо; разворачивая салфетку, он вел скучнейший рассказ о своей тяжбе за земельные границы с доном Игнасио; одно свободное место оставалось рядом с мамой, другое – рядом с доном Херонимо; дальше друг против друга сидели Мария и Эмма, а в конце стола – дети.

Я должен был указать Карлосу, какое из свободных мест предназначено ему. В это время Мария, не глядя на меня, положила руку на соседний стул, как обычно делала, незаметно для остальных приглашая меня сесть рядом. Очевидно, сомневаясь, понял ли я ее, она бросила на меня быстрый взгляд, в котором я всегда так ясно читал ее желания. Однако же я указал Карлосу на предложенное мне место, а сам сел рядом с Эммой.

Дон Херонимо чудом закончил все-таки свою историю о решающих доказательствах, представленных вчера суду, и, повернувшись ко мне, сказал:

– Полагаю, не хотелось вам прерывать беседу. Было о чем поговорить: прекрасные воспоминания о прошлом, о старых знакомых в Боготе… планы на будущее… настоящее. Нет ничего лучше, как встретиться с любимым однокашником. А я и забыл, что вам хотелось бы повидаться. Не обвиняйте Карлоса в таком опоздании, он-то рад был поехать и без меня.

Я заверил дона Херонимо, что непростительно было так долго лишать меня удовольствия видеть его и Карлоса, однако я готов не помнить зла, останься они у нас подольше. Он, с набитым едой ртом, ответил, прихлебывая шоколад и искоса взглянув на меня:

– Это трудновато. Завтра пора давать соль скоту.

После минутного размышления – мама в это время едва заметно улыбнулась – дон Херонимо объявил:

– Нет, невозможно: если нас там не будет, никак не обойтись.

– Да, работы у нас по горло, – подтвердил Карлос с легким самодовольством, показывая, что он человек деловой, не чета мне, занятому только чтением и охотой.

Мария, видно, недовольная мною, избегала моего взгляда. Она была немного бледна, но казалась еще прекраснее, чем всегда. Широкая сборчатая юбка ее платья из черного в голубой горошек газа шелестела при каждом движении, как ночной ветерок в розовых кустах у меня под окном. Косынка, того же цвета, что и платье, спускалась на грудь, как будто не решаясь прикоснуться к лилейно-белой шее, а на шнурке, сплетенном из черных волос, висел сверкающий бриллиантами крестик. Разделенные надвое волосы, прикрывая виски, пышными кудрями падали на плечи.

Завязался общий разговор, и под шумок сестра спросила у меня, почему я выбрал место рядом с ней. Я ответил: «Так надо», однако это ничего ей не объяснило; она посмотрела на меня с удивлением, потом попыталась перехватить взгляд Марии, но тщетно: глаза Марии упорно прятались под гладкими, словно жемчужина веками.

Когда сняли скатерть, мы, как всегда, прочли молитву. Мама пригласила всех в гостиную: дон Херонимо и мой отец остались за столом поговорить о хозяйственных делах.

Зная, что Карлос недурно играет, я предложил ему гитару моей сестры. После недолгих настояний он согласился сыграть что-нибудь. Настраивая гитару, Карлос спросил у Эммы и Марии, любят ли они танцы, и так как вопрос был обращен главным образом к Марии, она ответила, что никогда не танцевала.

Он обернулся ко мне, – я как раз пришел в эту минуту из своей комнаты, – и воскликнул:

– Дружище, да возможно ли это?

– Что?

– Что ты не научил танцевать ни сестру, ни кузину. Вот уж не думал, что ты такой эгоист. А может, Матильда поставила тебе условие ни с кем не делиться ее наукой?

– Она была уверена, что хватит твоего искусства, чтобы создать в Кауке рай для танцовщиц.

– Моего? Ты вынуждаешь меня признаться сеньоритам, что я преуспел бы гораздо больше, если бы ты не вздумал брать уроки в одно время со мной.

– Дело в том, что Матильда надеялась закончить твое обучение в декабре, недаром она ждала тебя на первом же балу в Чапинеро.

Гитара была настроена, и Карлос заиграл контрданс, по некоторым причинам незабываемый для нас обоих.

– Что напоминает тебе эта мелодия? – спросил он, поставив гитару на колено.

– Многое и ничего определенного.

– Ничего? А наше с тобой соревнование на вечере у сеньоры?…

– Ах, да. Вспомнил.

– Речь шла о том, – сказал Карлос, – чтобы вывести из затруднения нашу строгую учительницу: ты собирался танцевать с ней, а я…

– Речь шла о том, какая из наших двух пар откроет контрданс.

– И ты должен признаться, что победил я, так как уступил тебе свое место, – смеясь, заметил Карлос.

– Мне не пришлось об этом просить. Спой нам, пожалуйста.

Мария сидела рядом с Эммой на диване, перед которым мы оба стояли. Во время разговора она бросила пристальный взгляд на моего собеседника, желая удостовериться в том, что было ясно ей одной, – в том, что я недоволен; потом сделала вид, будто забавляется, связывая концы своих кос.

Мама уговорила Карлоса спеть. Громким, звучным голосом он запел входившую тогда в моду песенку:

Трубит рожок, быть может, предвещая

надрывной трелью гибельный конец.

И в гомоне приветствий и прощаний

с улыбкою на смерть идет боец.[30]

Пропев песню до конца, Карлос стал упрашивать мою сестру и Марию, чтобы они тоже спели. Но Мария как будто и не слышала.

«Неужели Карлос догадался о моей любви, – думал я, – и нарочно завел этот разговор?» Позже я убедился, что дурно судил о своем друге: он был способен на легкомысленную выходку, но на коварство – никогда.

Эмма была готова петь. Подойдя к Марии, она сказала:

– Споем?

– Да что же я могу спеть? – спросила та.

Тогда я тоже подошел к Марии и шепнул ей:

– И тебе ничего не хотелось бы спеть, ничего?

Она подняла взгляд: так смотрела она на меня, если в голосе моем, как сейчас, звучала любовь; и на ее губах я уловил легкую улыбку, подобную улыбке ребенка, разбуженного поцелуем матери.

– Да, споем «Волшебниц», – сказала она.

Слова этой песни принадлежали мне. Эмма нашла стихи в моем письменном столе и подобрала к ним музыку, написанную на слова другой, модной тогда, песни.